Наше скучное плавание сквозь дождь продолжалось. Женя неутомимо командовала: "Право руля!", "Лево руля!", "Поднять паруса!", "Убрать паруса!" - отыскивала путь по звездам: наш компас разбился во время бури. Это дало ей возможность угостить нас лекцией по астрономии, из которой я запомнил лишь, что за экватором звездное небо как бы перевернуто. Потом мы потерпели бедствие, и Женя раздала нам "последние галеты" - свои намокшие бутерброды. Мы понуро жевали их, а Женя говорила о том, как ей нравится жизнь Робинзона.
Я промок, устал, занозил руку - это сделало меня безжалостным, и я сказал, что не знаю более обывательской книги, чем "Робинзон Крузо".
- Вся книга наполнена мелочной заботой о жратве, одежде и утвари. Бесконечные прейскуранты харчей и барахла… Гимн торжествующему быту!..
- А я не знаю ничего более волнующего, чем эти, как ты их назвал, прейскуранты! - говорила Женя со слезами на глазах. - И сколько в книге простора, стихий, мечты…
Наш спор прекратила Нина Варакина, она вдруг закричала:
- Ура! Впереди берег!
- Где? Где? - всполошилась Женя.
- Да вон, у теплушки, - будничным голосом сказала Нина. - Все, приехали! Мальчики, я замерзла, без рюмки коньяка не обойтись.
- Пойдем на Покровку, в летнее кафе, - предложил я.
Женя оторопело поглядела на нас, щеки ее порозовели.
- А что? - мужественно сказала она. - Кутить так кутить!
Мы загнали лодку под сваи, выбрались на берег и тут сразу столкнулись со старым моим знакомцем и недругом Ляликом. За последние годы хулиганствующий подросток побывал в тюрьме и в исправительно-трудовой колонии. Он очень окреп, раздался в плечах, глядел исподлобья и строил из себя матерого бандита. Поравнявшись с нами, Лялик одним плечом толкнул меня, другим Павлика и грязно выругался. Сейчас, в ореоле своей уголовной славы, он знал, что ничем не рискует. Страх нам внушал не он сам, а его репутация. Он подавлял нас мрачным величием своей судьбы, мы чувствовали себя рядом с ним жалкими чистоплюями, маменькиными сынками, куда нам было тягаться с этим отчаянным человеком!
- Не смей ругаться, хулиган! - крикнула Женя, она не знала, кто такой Лялик.
Лялик молча повернулся и пошел на нас. Но Женя перехватила его на полдороге. Она нахлобучила ему на нос его старую кепку со сломанным козырьком и сильно толкнула в грудь. Лялик отлетел к огороженному проволокой газону и через проволоку кувыркнулся в траву.
И тут выяснилось, что Лялик просто мальчишка, такой же, как мы с Павликом, и всему его зловещему виду грош цена.
- Ты чего толкаешься? - пробормотал он жалобно, пытаясь стянуть кепку, налезшую ему на глаза.
А потом мы сидели в летнем кафе, под мокрым полосатым тентом, пили черный кофе с коньяком и закусывали мороженым. Женя, морщась, выцедила одну маленькую рюмку, заколки и шпильки как-то разом выпали из ее огромных густых волос, она раскраснелась и стала громко обзывать себя "кутилой" и "пропащей душой". Нам было немного стыдно за нее, мы боялись, что подавальщица не даст нам больше коньяка, потому что Женя никогда еще не напоминала так девочку-переростка, как в этом кафе, со своими растрепанными волосами, в платье, все время задиравшемся на ее круглых коленях. И еще Женя говорила, что ей хотелось бы погибнуть в первом космическом полете, потому что космосом нельзя овладеть без жертв, и лучше погибнуть ей, чем другим, более достойным. Мы знали, что она говорит искренне, не подозревая о своем душевном превосходстве, и это унижало нас. Мы не были такими даже под воздействием коньяка, нам нужен был хоть какой-то шанс уцелеть…
Больше Женя не бывала с нами. Мы не раз приглашали ее на наши сборища, но она отказывалась за недосугом. Может, у нее и действительно не хватало времени, ей столько нужно было успеть. А что если в тот единственный раз она пришла из-за меня и из-за меня отступилась, сказав себе с гордой честностью: не вышло…
- Почему же ты раньше молчала, Женя? - спросил я.
- К чему было говорить? Тебе так нравилась Нина!
С ощущением какой-то досадной и грустной утраты я сказал:
- Где же и когда мы встретимся?
- Через десять лет, двадцать девятого мая, в восемь часов вечера, в среднем пролете между колонн Большого театра.
- А если там нечетное число колонн?
- Там восемь колонн, Сережа… К тому времени я буду знаменитым астрономом, - добавила она важно, мечтательно и убежденно. - Если я очень изменюсь, ты узнаешь меня по портретам.
- Что же, к тому времени и я буду знаменитым… - сказал я и осекся. Я совсем не представлял себе, в какой области суждено мне прославиться, и еще не решил даже, в какой институт подавать заявление. - Во всяком случае, я приеду на собственной машине…
Это было глупо, но я не нашелся, что сказать.
- Вот и хорошо, - засмеялась Женя, - ты покатаешь меня по городу.
Минули годы, Женя училась в Ленинграде, я ничего не слышал о ней. Зимой 1941 года, жадно ловя известия о судьбе моих друзей, я узнал, что Женя в первый же день войны бросила институт и пошла в летную школу. Летом 1944 года, находясь в госпитале, я услышал по радио указ о присвоении майору авиации Румянцевой звания Героя Советского Союза. Когда я вернулся с войны, то узнал, что звание Героя было присвоено Жене посмертно.
Жизнь шла дальше, порой я вдруг вспоминал о нашем уговоре, а за несколько дней до срока почувствовал такое острое, щемящее беспокойство, будто все прошедшие годы только и готовился к этой встрече.
Я не стал знаменитым, как обещал Жене, но в одном не обманул ее: у меня был старенький "опель", купленный за бесценок на свалке трофейных машин. Я надел новый костюм, оседлал своего бензинового конька и поехал к Большому театру. Если бы я встретил там Женю, я бы сказал ей, что после всех шатаний нашел все же свой путь: у меня вышла книга рассказов, сейчас я пишу другую. Это не те книги, которые мне хотелось бы написать, но я верю, что еще напишу их.
Я поставил машину возле сквера, купил у цветочницы ландыши и пошел к среднему пролету между колонн Большого театра. Их и в самом деле было восемь. Я постоял там немного, затем отдал ландыши какой-то худенькой сероглазой девушке в спортивных тапочках и поехал домой…
Мне хотелось на миг остановить время, оглянуться на себя, на прожитые годы, вспомнить девочку в коротком платье и узкой кофточке, тяжелую, неповоротливую плоскодонку, дождик, усеявший желтоватую поверхность пруда колючими отростками, взволнованный крик: "Нас отнесло к Индии!", вспомнить слепоту своей юношеской души, так легко прошедшей мимо того, что могло бы стать судьбой.
Через двадцать лет
Однажды, в начале осени, раздался телефонный звонок - меня просили приехать на литературный вечер в одну из московских школ.
- Где это? - спросил я.
- Да совсем рядом с вашей бывшей школой.
- Откуда вы знаете, где находилась моя школа?
- Одну секунду…
Послышался какой-то шорох, легкий треск в мембране, я думал, трубку передают в другие руки, оказывается, это сработала машина времени: вмиг перенесенный на двадцать лет назад, я рухнул в знакомый голос.
- Здравствуй, Сережа. Тебя еще можно так звать?
- Здравствуй, Нина.
- Ты приедешь к нам?
- К вам?
- Я преподаю здесь физкультуру.
- Конечно, приеду.
- Это бывший Машков переулок, на Чистых прудах.
- Знаю.
- Ну, мы тебя ждем. Спасибо, что согласился.
- Да чепуха…
- Будь здоров.
- До свидания.
И когда уже по ту сторону щелкнул рычажок трубки, я вдруг сказал быстро, испуганным голосом:
- Ну а как ты?!
Мы не виделись с Ниной двадцать лет, со дня окончания школы. Еще до этого мы перестали быть соседями: отец получил квартиру возле Дворца Советов. Готовясь к экзаменам в медицинский институт, я услышал, что Нина вышла замуж за нашего соученика Юрку Петрова, не за Лемешева, не за Бабочкина, не за Конрада Вейдта, а просто за Юрку Петрова, длинновязого чудака с хрупкими костями, которые он постоянно ломал на велосипедном треке, на лыжном трамплине или на чистопрудном катке. Мне это казалось чудовищной издевкой, тем более что прежде она не испытывала к нему ни малейшей склонности.
После войны мои связи с товарищами по школе совсем оборвались. Самые близкие друзья, такие как Павлик Аршанский, Борис Ладейников, погибли на фронте, не вернулась и Женя Румянцева; Карнеев навсегда уехал из Москвы - он получил кафедру в Иркутском университете; остальных тоже раскидало по городам и весям. Сохранись наша старая школа, она служила бы неким собирательным центром, но школьное помещение давно было отдано Академии педагогических наук.
Однажды я встретил на улице маленького белобрысого Чернова, ставшего, к моему глубокому удивлению, дрессировщиком морских львов. Чернов рассказал, что однажды он пытался собрать у себя школьных товарищей, но сразу столкнулся с неодолимым препятствием: наши подруги, скрывшись под фамилиями мужей, стали недосягаемы.
Короткий телефонный разговор с Ниной странно растревожил меня. Прошедшие двадцать лет вместили столько крутой и сложной жизни, что без следа стерли память о моей первой и единственной школьной любви, вернее, не память, а то глубокое, непроходящее огорчение, каким была для меня эта первая, совсем незадавшаяся любовь. Впрочем, волнение мое скоро улеглось - двадцать лет, что ни говори, слишком большой срок и для памятливого сердца.
Я немного опоздал на выступление. Нина ждала меня возле школы. Я узнал ее издали - она очень мало изменилась.
- Вот что значит, любовь прошла, - сказала Нина, пожимая мне руку своей маленькой крепкой рукой. - Раньше ты никогда не опаздывал. Идем скорее, ребята заждались.