Рыболовы и зверобои архангельские и холмогорские в добрых соседских отношениях находились с жителями Северной Норвегии: торговали во взаимных выгодах, язык понимали и даже в гости одни к другим ездили. Добрые дела перенимали, в ссорах не жили, обид и притеснений не учиняли. Места для промыслов в северных широтах хватало, доставало и поводов для дружбы с норвегами у наших древних поморов. А побывав в Норвегии, холмогорцы не без восхищения говорили о своих соседях-норвегах:
- Вот как у них-то: все девки до замужества грамотные! А про мужиков и говорить нечего. Все преизрядно воспитаны и обучены в согласии с законами их земли. И трезвы, и учтивы, и сведущи в делах промысловых. Ох, учиться нам, учиться у своих соседей. Там любой матрос нашего кормщика достоин.
И похвала эта была по заслугам.
…Шли годы.
Из холмогорской Денисовки со своим отцом на просмоленном рыбацком суденышке спускался в море за добычей юноша Михайло Ломоносов. В ранней молодости почувствовал он стремление к знаниям и, не ведая зависимости и страстно желая быть полезным слугой народу, ушел учиться и достиг славы.
Путем Михайлы Ломоносова отправился из этих мест в люди и другой холмогорец, черносошный тягловый пахарь, искусный косторез - Федот Шубной. О нем и будет наше повествование…
Глава первая
Приземистая харчевня целовальника Башкирцева, срубленная из кондовых, восьмивершковой толщины бревен, стояла на краю Холмогор. Подслеповатые низенькие оконницы - слюда вместо стекол - глядели на весенний, густо унавоженный тракт. По нему возвращались из Москвы и Петербурга последние обозы, ходившие с мороженой сельдью в тысячеверстный путь.
Около харчевни толпились бородатые мужики в длиннополых кафтанах. Одни выпрягали, другие запрягали низкорослых выносливых мезенских лошадей, увязывали поплотней возы столичных товаров, набивали рогожные кошели сеном и поили коней из деревянных ведер.
В харчевне на широких, до желтизны вымытых лавках, распоясавшись, сидели куростровские бывалые поморы и мастера-косторезы. Они пили не спеша из больших глиняных кружек хмельную брагу, закусывали соленой семгой и, казалось, нисколько не пьянели.
Стемнело. В сумрачные оконца донесся унылый звон колокола. Звонили к вечерне. Целовальник набожно перекрестился левой рукой, ибо правая у него давно отнялась и висела, как плеть, неподвижно. Обращаясь к мужикам, Башкирцев, часто моргая, заговорил:
- Не пора ли, братцы, к домам? Хватит, попили. Не будем бога гневить, скоро соборный поп вечерню станет служить.
- Ну и пусть, а нам какое дело, надо и в моленье меру знать, а то сегодня свеча да завтра свеча, поглядишь - и шуба долой с плеча… - возразил Иван Шубной. - Мы еще попьем и потолкуем, поставим на ребро последний алтын и еще попьем. Сам господь в Кане Галилейской из воды вино делал для того, чтобы люди угощались. Не любил он ябедников и не жаловал крючкотворцев, а судьям же сказал: "Не судите да несудимы будете, какою мерою мерите, такою и вам отмерится".
Мужики молча переглянулись. Шубной с хитрой усмешкой покосился на Башкирцева и, вытерев рукавом кафтана мокрые усы, добавил:
- Будем пить, ибо знают чудотворцы, что мы не богомольцы. Чем идти к вечерне, так лучше посидеть в харчевне, - и снова жадно приложился к увесистой глиняной посудине.
Башкирцев сплюнул себе под ноги, нахмурился, однако поставил на стойку еще ведро браги и вышел через узкую раскрашенную дверь в жилую избу. Видно было, что речи Шубного ему не по нутру. Намек Шубного был прям и понятен. Башкирцев ранее служил в архангелогородской канцелярии, умело стряпал доносы, брал мзду и, говорят, даже продал двух самоедов голландскому посланнику на показ в его державе. Разбогател Башкирцев и харчевню завел не от трудов праведных; из городской канцелярии он нипочем и не ушел бы, если бы не отнялась у него правая рука.
Как только Башкирцев удалился, Иван Шубной тотчас бережно снял со стойки ведро с брагой и торжественно водрузил на стол, около которого сидели сыновья его Кузьма да Яков и вернувшийся с обозом из Петербурга куростровский сосед - Васька Редькин. Лицо Васьки за долгий путь сильно обветрилось, загорело и обросло круглой пышной бородкой. От обильного угощения Редькин повеселел и беспрестанно ухмылялся, показывая ровные, крепкие зубы.
Иван Шубной усердно подливал в его кружку пенистую брагу и, нетерпеливо дергая его за холщовый рукав рубахи, упрашивал:
- Ну, Васюк, расскажи про него, как живет, помнит ли он нас? Ведь я его начал в люди выводить! Чтению обучил, и письму, и пению… - Шубной с гордостью похвалился: - Первой я, первой приметил в Михайле и счастье, и талант. Прилежен к грамоте был и в памяти крепок… Да, брат, давненько, давненько это было. Эх, взглянуть бы на него хоть одним глазком! Да ты чего молчишь-то, леший, ну, рассказывай!
Редькин за единый дух опорожнил кружку браги, обвел соседей повеселевшими глазами и не спеша, степенно заговорил:
- Был я в Питере. Ну, и к нашему земляку Михайле Ломоносову наведался. За морошку сушеную, за семгу соленую и за мерзлую сельдь велел он вам передать поклон и сказать спасибо… Теперь сказать вам - как живет он? Ну, как живет?.. Дай бог всякому так-то. А работяга он, ох работяга, мастер на все руки. Слыхать, у самой царицы Лизаветы Петровны на обеде бывает! Вот, братцы, до чего наш Михайло дошел! Всякие премудрости своим умом постиг. Учился в Москве, в Питере, да и в неметчину катался. А жёнка у него толстенная, отъелась на питерских харчах.
- Не зазнается, своих-то не избегает? - тихонько спросил Шубной. - Тебя-то сразу признал?
- Сразу, как родного принял, - усмехнулся Васюк. - Хоть и в бархате он, а мужицкий-то дух в нашем Михайле еще крепко держится! Нет, не горделивец он, говорной, про всех нас, стариков, выспрашивал, всех вспомнил. Только вот, говорит, разных дел и выдумок очень много, никак нет времени Холмогоры навестить…
- А какие же такие у него дела и выдумки, не сказывал он, случаем? - полюбопытствовал Яков, старший сын Шубного, рослый и весьма смышленый косторез.
Редькин, не мешкая, ответил:
- Всех выдумок и дел его я не упомнил, а так, промежду прочим, слышал, что и книги сочинил многие. И еще видел я, как он своими руками лик царя Петра сотворил из разных каменьев и стекляшек, а обличье вышло будто живое, писаное. И надо вам сказать, - понизив голос, продолжал Редькин, - с господом-то богом наш Михайло, кажись, не в ладу живет. Рассказывал я ему то да се про наше житье-бытье и говорю ему - прошлым летом в грозу от божьей милости у нас храм святого Димитрия загорелся, где ты, бывало, на клиросе певал, да кое-как мы потушили… Михайло же на это усмехнулся и сказал: "Вот если бы у нас на Руси поменьше было церквей да кабаков, да побольше громоотводов, тогда и божья милость не страшила бы русского мужика". И пояснил он мне, что громоотвод - это такая выдумка, шест с проволокой сверху донизу, и что гром и молния при таком громоотводе не в силе поджечь никакое строение. Книг всяких у Михайлы Ломоносова, как вам сказать, в десять раз больше, чем у холмогорского архиерея…
Долго еще рассказывал Редькин о встрече со своим земляком, а Шубные, с интересом слушая его, не спеша, кружка за кружкой, черпали брагу из ведра.
Поздно вечером, уплатив Башкирцеву за выпитую брагу четыре алтына и три деньги, приятели вышли из харчевни и тронулись к себе в деревню Денисовку. Брели они вдоль Холмогор, мимо рыбных рядов, возле баженинских складов, потом свернули за соборную ограду, к бывшему архиерейскому двору, окруженному высоким тыном.
В вечернем полумраке тускло сверкали огоньки в узких оконцах холмогорских изб. Свистел ветер на кладбище, мрачно высился над городом старинный собор и еще мрачнее казался недоступный, огороженный, как острог, архиерейский двор. Он бдительно охранялся стражей, вооруженной тесаками, кремневыми ружьями и пищалями. Добрым людям было невдомек, кого тут вот уже пятнадцатый год стерегут строгие офицеры и молчаливые, суровые солдаты. Сейчас лишь, проходя мимо этого таинственного острога, Редькин вспомнил подслушанный им разговор где-то в пути около Шлиссельбурга и таинственно сообщил соседям:
- А я теперь разумею, кто тут живет, только, чур, молчок…
- Могила, - отрезал Иван Шубной. - Сказывай, чего слышал?
- Не пикнем, - поддержали отца Яков и Кузьма.
Редькин шел, покачиваясь, и тихонько рассказывал:
- Едучи домой из Питера, свернул я как-то вместе с мужиками нашими за Ладогой в придорожный кабак. В каморке за перегородкой два военных чина выпивали и разговор тихий вели. Из ихних речей я и распознал, что они из военной охраны, раньше служили где-то в крепости, потом в Рязани, а сейчас у нас в Холмогорах. Охраняют они тут не кого-нибудь, а близкую родню прежней управительницы Анны Леопольдовны. Такой указ царицы: пусть подохнут, на волю же принцевых ублюдков не пускать, дабы они на ее царство не сели.
Редькин еще раз попросил соседей об этом молчать и сказал:
- Давайте-ка, братцы, свернем к ограде, послушаем, может, чего там и услышим…
Они осторожно, стараясь не шуметь, пошли гуськом по вязкому весеннему снегу. Но часовой с угловой башенки, свисавшей над высоким бревенчатым тыном, заметив их, окрикнул:
- Эй, вы! Полунощники!.. Кто тут бродит?.. Палить стану!
Только и расслышали подвыпившие любознательные мужики. Пришлось по снегу выходить на дорогу и без оглядки шагать в Денисовку.