- Поздравляю вас, - сказал он, улыбаясь. - Ну и наделали вы волнений барону… Представьте, получил он предписание военного министра и ужасно растерялся. Призывает меня и допрашивает: "Чей побочный сын этот топограф? Какие у него связи? Почему хлопочет о нем князь Чернышев? Почему докладывает лично государю?" Я говорю, что положительно ничего не знаю о вашем происхождении и знакомствах, а старик давай упрекать меня в скрытности: "Не может быть такого приказа без особых причин, и вы, конечно, все знаете, раз сами за него меня просили…" Объясните же мне хоть теперь, кто вам ворожил.
Лаврентий рассказал, как все вышло, и полковник хохотал и радовался от души.
- Ваша судьба действительно удачно устраивается, - закончил он разговор - будете учиться любимому делу и получать от казны хоть маленькое жалованье, обмундирование, продовольствие - все-таки не так много нужно работать на заказ. А там, я уверен, опять что-нибудь хорошее случится. Вы, видно, в сорочке родились.
Несколько иначе отнесся к перемене судьбы своего друга Антонов. Вечером он пришел на Озерный, нагруженный закусками, сластями, даже бутылкой донского игристого. Воспользовавшись тем, что Марфа Емельяновна хлопотала на кухне, он сказал:
- Помни, Лавреша, что в военном ведомстве ты остался, и не обнадеживай себя свободой. Длинные руки у нашего начальства, не вздумало бы когда-нибудь потянуть за цепочку… Я, брат, не отравить тебе праздник хочу, а боюсь, чтоб не возмечтал лишку… А еще я нынче думаю, что вышло твое счастье не по закону, а благодаря доброму человеку - господину Кукольнику. А кабы жили мы, как Александр Михайлович мой хотел, то шел бы ты своей дорогой с самого детства, без всякой помехи, раз талант у тебя есть, солдатский ли ты сын, крестьянский ли, мещанин или барин - все равно. Нынче тебе счастье вышло, а скольким, кому случай не ворожит, оно заказано?.. Так уж у меня повелось: что ни увижу, все себя спрашиваю, как бы по Александру Михайловичу быть должно. И все оно выходит не так, как теперь…
Вошла Марфа Емельяновна, начала накрывать на стол, и Антонов смолк, наблюдая за ней вмиг просветлевшими глазами. Но после ужина, за самоваром, опять вернулся к будущему Серякова.
- А еще я думаю: может, не нужно тебе, Лавреша, в живописцы тянуться? Много их на Васильевском острове по чердакам живет. Отпустит кудри до плеч, а с хлеба на квас еле перебивается. Таких много, а граверов, сам говорил, по пальцам счесть можно. Понимаю, что живописцем быть лестнее: он свое рисует, а ты с чужого вырезываешь. Так ведь много ли Брюлловых? А еще покойный Иван Андреич писал: "Пой лучше хорошо щегленком, чем дурно соловьем…" Держись, право, крепче за свое. Книги всегда печатать будут, и польза от них большая. Впрочем, тебе виднее там окажется…
На другой день Лаврентию вручили запечатанный пакет с надписью: "Его сиятельству графу Федору Петровичу Толстому, вице-президенту Императорской Академии художеств".
Полковник Попов, к которому зашел проститься, рассказал ему, что у барона Корфа от неожиданного оборота истории с ускользнувшим из-под его руки топографом разлилась желчь. Он слег в постель и нынче с утра вызвал сразу трех штаб-лекарей. Серяков всегда жалел больных стариков, но на этот раз не испытал никакого сострадания к своему бывшему начальнику.
Глава IX
Академия. Перемены в "Иллюстрации" и дома
Не прошло и недели, как Лаврентий впервые вступил в величественный вестибюль академии, а уж все формальности остались позади. Его зачислили в списки учеников, взыскали девять рублей за "посещение классов" и выдали билет, в котором было прописано новое звание и то, что имеет право входить в академию на занятия.
Этот небольшой прямоугольник толстой бумаги с печатью и росчерком конференц-секретаря доставил Серякову и его близким огромную радость. "Бессрочная увольнительная" - назвал его Антонов. Действительно, с этим билетом Лаврентий мог ходить по городу, не опасаясь вопроса встречного офицера, кем и куда отпущен.
Новые товарищи, знавшие неторопливость академической канцелярии, дивились быстрому появлению Серякова в классе. А он думал, что, верно, и здесь помогли магические слова "по высочайшему повелению". Это они внушили чиновникам мысль о сильном покровителе юноши, присланного обучаться искусству в солдатском мундире впервые за все время существования академии.
Да, солдатом - учеником академии был только один Серяков. Но все остальные сословия городского населения уже встречались здесь. В первые же дни, разыскивая дорогу к конференц-секретарю, в канцелярию, к казначею, Лаврентий увидел входивших в классы чисто одетых штатских господ. На дневные лекции и вечерние занятия рисунком собиралось немало чиновников и офицеров. Но гораздо чаще встречались явные бедняки в обтрепанных сюртуках или мещанских чуйках, под которыми порой не заметно было белья, а на испитых лицах читалась повесть нужды, недоедания и усталости. Они спозаранку спешили в классы и с жаром спорили в коридорах, кто выше - Брюллов или Венецианов. Возраст учеников тоже был самый различный - от юношей с едва пробивающимися усами до седеющих висков и бакенбард.
"Вот что значит искусство! - восторженно думал в первые дни Серяков. - Верно, нет другого заведения в России, чтоб баре и люди простого звания учились рядом без преимуществ и различий. Талант всех уравнивает!"
Однако очень скоро он рассмотрел, что преимущества и различия существовали и здесь. Сами ученики резко делились на "белую" и "черную" кость; эти группы почти никогда не сближались товарищески. Большинство профессоров также обращалось с ними по-разному. Первым говорили с одинаково приятной улыбкой: "Рад заметить, что вы оказываете успехи", или: "Я полагаю, вы здесь несколько ошиблись". Другим покровительственно: "Ты молодец, братец", или возмущенно: "Что ты тут напорол, любезный?" Чиновники академической канцелярии еще менее утруждали себя вежливостью: они отлично понимали, насколько дорожит возможностью учиться пришедший сюда сын мелкого ремесленника или нищего писца. Очень скоро убедился Лаврентий и в том, что хоть прислан сюда "по высочайшему повелению", но остался для всех по-прежнему солдатом. И ему должностные лица говорили "ты", а ученики из "благородных" явно воротили нос от его мундира. Он слышал, как один бросил ему вслед:
- Черт знает что! Мало, видно, всякой немытой мелюзги набрали, еще и казарма полезла!
Но то ли было позади, в батальоне кантонистов да и в столичном департаменте! Главное, что только здесь, именно в Академии художеств, он мог трудом и успехами в учении добиться права никогда не возвращаться под команду Корфов и Шаховских.
Здесь Лаврентий узнал, что по закону, существовавшему вот уже сто лет, человек любого происхождения, окончивший курс и получивший звание художника, становился навсегда свободным. Он сам выбирал себе место жительства и занятие, никакое сословие, в котором до того состоял, не могло наложить на него свою лапу.
Горько было Серякову, что в последние тридцать лет этот закон урезали именно для тех, кому он был так нужен, - крепостных крестьян. Чтобы не делать неприятностей помещикам, чьи "люди" могли за свой талант получить свободу, крепостных перестали принимать в академию. Получи от барина "вольную", тогда и поступай… Да, получи-ка ее!.. Но Серяков узнал также, что о солдатах - тех же крепостных военного ведомства - такого постановления не сделали: верно, потому, что еще не случилось их принимать. Ну, и то хорошо. Значит, нужно во что бы то ни стало добиться звания художника и тем навсегда вырваться из-под жесткой руки военного начальства.
Присмотревшись еще ближе к жизни академии, Лаврентий с радостью разглядел, что хотя уклад ее и был во многом связан с порядками всей России, но талант здесь все-таки значил больше происхождения и богатства. Барину, особенно поначалу, оказывалось предпочтение, но в классах на первое место неизменно выступали художественные способности. В Петербурге, полном кичливых аристократов и чиновников - блюстителей законов, писанных не для простых людей, академия, наперекор всему, была особым мирком, где талантливого ученика, к какому сословию ни принадлежал бы, неизбежно отличали, за его успехами радостно следили. И не только профессора и товарищи - следили натурщики и сторожа, убиравшие классы, истопники и швейцары, рабочие - краскотеры и формовщики. Все эти маленькие люди жили интересами русского искусства, вели устную летопись художников, окончивших академию, гордились их успехами, горячо толковали о рисунках и этюдах, о скульптурах и картинах.
Лаврентия приняли в младший класс живописного отделения, носившего в просторечии название "оригинальные головы". Здесь копировали с признанных совершенными рисунков, изображавших только голову человека в различных поворотах. Из этого класса за успехи, удостоенные советом профессоров отличной оценки, переводили в старший оригинальный класс, где копировали уже целые фигуры, сцены, пейзажи. Потом тем же порядком - в младший класс гипсов, которых тоже было два, наконец - в натурный и этюдный, после чего давалась программа на звание художника. Определенного срока пребывания в академии не существовало - учись хоть по нескольку лет в каждом из шести классов или за год проходи два или три, если в совершенстве выполнишь что положено. Но практически быстрее чем в пять - шесть лет никто полного курса не заканчивал.
Занятия в классах шли ежедневно с девяти до одиннадцати утра; днем читались лекции по теории изящных искусств и анатомии; только эти два предмета и преподавались, кроме рисунка и живописи. А вечером с пяти часов, кроме субботы, ученики всех классов и отделений - живописцы, скульпторы, архитекторы - вместе с "вольноприходящими" господами рисовали карандашом кто оригиналы, кто гипсы, кто натурщиков - как говорили, "набивали руку в рисунке".