Евтихий Маркович не хотел вмешиваться во вспыхнувший вдруг меж солдатами разговор. Он понимал, да просто по опыту знал, что солдаты сами, лучше него, лучше любого агитатора все, что нужно, расставят по своим законным местам и это будет и проще, и мудрее, надежнее какого бы то ни было слова сверху, со стороны. Ему даже было интересно, по-человечески, по-командирски интересно, кто что думает, кто есть кто, как, чем закончат они этот непростой, чуял он, ох, непростой спор. И был недоволен, что один из споривших обратился за поддержкой к нему. Но, коли уж обратился, он, старший здесь, не мог промолчать, но и разрушать самотечность откровенной солдатской перепалки никак не хотел. И потому, как и все, укладываясь на ночь, неторопливо мостясь и довольно покряхтывая, требовать ничего не стал от солдат, ответил им не как старший здесь, а как такой же, как и все, равный:
- Законы наши знаете? Каждый знает? Вот каждый сам и решает пускай! А баб любить… По мне, русских ли, немок, эвенок… еще там каких… Лишь бы нравилась. И ты бы нравился ей. Словом, как водится, как у людей. А вот… - тут лейтенант на минуту замялся, даже тряхнул озабоченно головой, - а вот… Как вот у них, у чужих с этим, - коснулся он легонько ладонью груди. - Могут ли эдак они, по-людски? Чтобы по-чистому? От сердца чтоб, от души? - обвел он всех пристальным изучающим взглядом. - Это нам, брат, сперва еще надо узнать. Незнаючи броду, - цыкнул он задористо языком, - не лезь-ка, брат, в воду. Не случиться бы беде. Понят дело? Вот так!
На минуту протихли все. Первым подал голос Пацан:
- А интересно все-таки, как они встретят нас? Немцы. Вообще чужие, иностранные все. Ну и немки, конечно, всякие иностраночки. Как? Какие они? - вспыхнули глазенки у Яшки. - Должны все для нас!
- Жди! - выдавил злобно Орешный. - Просить их еще!
- Вишь, вишь, чего натворил! Это ты все! Все ты! - вдруг накинулся помор на Семена. - На ночь глядючи шоколад наварил. Да его слабым прописывают, как рыбий жир, а ты жеребцам!
- Ох, рыбачок! Правильно инженер говорит, что-то ты больно добренький стал. Генерала… Пакость эту давеча пожалел. А теперя вот немок. Как бы за них не пришлось отдуваться тебе, - недобро воззрился на помора Орешный. - Ох, не завидую я тебе. Сгребет тебя нонче наш инженер.
- Нет уж, мальчики. Не оскорбляйте меня, - возразил обиженно Игорь Герасимович. - Мне свою бы, законную. Эх бы, Танюшку сейчас! - охнул азартно, мечтательно Голоколосский. - Хоть приснилась бы, что ли!
- Жди, приснится еще али нет. Законная-то… А немочка если? Чужая во сне к тебе коли придет? А наяву попадется? - спросил недоверчиво инженера рябой. - А, враз тогда позабудешь Танюшку?
- Эх, мальчики, значит, не знали, не попалась вам настоящая ваша баба. Настоящая баба - ум-м! - Голоколосский задрал в упоении к потолку свой пронырливый нос, пригладил щетинку светлых, даже здесь, на фронте, холеных усов. - Попробовал раз, и все, не надо другой. До Танюшки шатался я, как мартовский кот. А встретил Танюшку… У-ум-м! - опять простонал упоенно Игорь Герасимович. - Описать невозможно, как у меня с ней. Всю ноченьку напролет. Измаешься… Кажется, все… Ан нет…
- Бросьте! - вскочил босиком и в гимнастерке без пояса Лосев.
- А ты не встревай. Не мешай! - потянул его за полу рубахи Орешный. Дернул сильней. Лосев присел. - Давай, чего там, - поддержал рассказчика Степан Митрофанович. - Дело живое. Мужское. Давай рисуй, продолжай!
- Дура! - не унимался рыбак. - Та мы ж не одни. Вона, дети же здесь!
- Дети… Ха! Эти дети… Завтра, может, кровь прольют. Жизнь отдадут. Пусть хоть послушают, - теперь привскочил на соломе Орешный, - если, правда, и сами, без нас не знают уже. Только навряд. Нынче дети - ого-го! Моя… Шестнадцати не было. А однажды под утро пришла. А через три месяца… - не кончив, он досадливо махнул рукой.
Матушкин, как и помор, было тоже сперва возмутился, хотел уже цыкнуть: кончайте, мол, ерничать. Да сдержался вовремя, не стал прерывать все пуще и пуще разгоравшийся спор. Почему бы на самом деле и не дать солдатам хотя бы вот так… Поделиться, вспомнить о забытом, былом. Может быть, перед боем, перед возможной смертью это и нужно? Даже обычно сдержанный, солидный Степан Митрофанович и тот ишь как разошелся. Дело и впрямь мужское, живое. Никуда от него не уйти. Чего же ханжить? Пускай хоть посудачат. Молодые вот, правда. Лосев, наверное, прав. А впрочем… Что молодые? И молодые! Чего под стеклом их держать? Вон Пацан… А Изюмов? Да и Семен Барабанер. Попритихли, замерли все.
А усач продолжал…
Чеверда засопел; крякнул, сплюнул Орешный; пришибленно умолк помор. Ваня, присев, ошалело смотрел на огонь.
"Фу, дурак. О жене. Как можно так о жене?" - Ваня весь сжался, а лицо гадливо, растерянно сморщилось. Было что-то унизительное, оскорбительное в том, что и как говорил о женщине, о своей жене инженер. И что-то все-таки захватило, затомило и Ванино тело и душу ядовито-сладкой тоской. Ваня знал, читал, конечно, об этом. И Мопассана, и Бунина. Уже в десятом, готовясь в университет, прочел и Боккаччо, и Апулея. Но так, как усатик сейчас! Глазами, голосом, всем своим изнывшим нутром. Всем восторгом своим. Обнаженно, весело, зло. Так еще Ваня не слыхивал. И сквозь отвращение от всего этого откровения инженера тоненьким жальцем проклевывалось в нем еще нечто вроде щемящей обиды: за учебой, за книгами, за заботами и запретами матери и отца все это, такое странное, страшное, но и зазывное, кажется, мимо прошло. Мимо! Такое важное и решающее в судьбе каждого отдельного человека, мужчины, самое мужественное и глубинное. Неизбывное. И теперь уже все может быть - не испытать уже, не успеть. Никогда.
Только Барабанер не принял ничего из этого начисто, целиком, не испытал никаких иных чувств, кроме отвращения, даже ненависти. В сердце, в душе его все было выжжено и залито горем. Отвернувшись, Семка, так же как и Изюмов, уставился взглядом в костер. Раз-другой оторвался, враждебно покосился на Пацана. И так развязный, циничный, надрывный… А тут уже совсем обнаглел - встревает в мужской разговор прямо как равный, как свой.
- Скажи, инженер, - как раз спросил опять Яшка, - а верно, есть такие женщины, что любят, чтобы за ними как можно больше мужчин увивалось?
- Верно. Они, суки, такие все! - опередил инженера, не дал ему ответить рябой. - Бабы… Они прорвы все! И вообще… Ты за ними - они от тебя. А попробуй от них. Вот тут-то они зараз за тобой!
"Вроде и у меня с Тосей так", - показалось вдруг Яшке.
Но Лосев не дал ему проследить до конца первую незабытую любовь свою.
- А ты? Что, ты лучше баб? - навалился на Степана рыбак. - Видать, они тебя… Ишь, как ты на них. А я так на это смотрю: все мы одним миром мазаны, что бабы, что мы, мужики. Вона, гляди, - повел он вокруг востреньким носиком. - Глаза-то, глаза… У всех-то. Смотри, пуще, чем лампа, горят.
Лосев был прав: в глазах у всех так и тлел, так и светился какой-то глубинный беспокойный огонь.
"Ай да рыбак! Напрямки. Молодец! Так, брат, и надо! - почему-то понравилось это таежнику. - Чего нас, мужиков… себя то есть, сахаром мазать?"- Он давно пришел уже к этому выводу, и никто не мог его убедить, что ложь, какой бы спасительной она ни казалась, может быть полезной и нравственной. Рано ли, поздно, считал он, она непременно вылезет боком. А правда… Она сама себе - царь, лучший лекарь, сила и власть. И тут как раз, словно в подтверждение собственных мыслей, Евтихий Маркович вдруг услышал:
- Ладно, пускай! Что мы, мужики, что бабы… Ладно, не спорю, одним миром все мазаны! - опустил рябой неожиданно на колено сжатый кулак. - А мне что от этого? Легче? Вона, - показал он себе на лицо, - я всю жизнь, с детства такой. Баб, замечу тебе… Симпатичных баб от моей рваной рожи так и воротит. Да, мне досталось от них! - вдруг в сердцах выкрикнул он. - Досталось! - сплюнул отчаянно. - А-а, чего там… Не стану скрывать. Жена моя… родная жена, - подумал, должно, подбирая слова поприличнее. - Ох же и сука была! - Степан Митрофанович аж скрипнул зубами, по-бычьи на сторону голову поворотил. - Не больно уж она любила, ласкала меня. Больше других. И это при мне. А сейчас? Без меня? Представляю, сейчас… - направляющий резко склонился к напарнику своему, к Чеверде, вырвал у него изо рта "козью ножку", задымил. - Как подумаю, что она теперя там вытворяет, вот из этого карабина б ее!
- А ничего. Не с кем ей там, в тылу теперь вытворять, - успокоил рябого Голоколосский. - Весь наш брат, мужики… Стоящие, настоящие мужики - все на фронте. Одни старички, дети да бабы остались.
- А и есть, ну так что? Смотри, какой прокурор. Сразу за карабин. А то ты не такой? Хотя и рябой, - снова убежденно пришил Орешного Лосев. - Честно! Здесь жены твоей нет. Признайся: бывало? Только не ври. Отвечай!
Орешный обвел всех ускользающим взглядом.
- Ну, отвечай. Но смотри! - наседал, пытал его Лосев. - Смотри, коли встретятся… Наши ли, чужие… И позовут. Поманят. А ты поскачешь им вслед? Или упрешься? Неужто упрешься? А ну, поклянись! Обещай! А мы… Как случится, напомним. Идет?
- Вот сам и клянись. Чего захотел, - огрызнулся вдруг Степан Митрофанович. Мрачно, недобро взглянул на помора. - А ты? Что ты, не такой?
Все ждали ответа. А Лосев потер ладошкой лоб и признался:
- Виноватый я перед своею. Ох, виноватый!
- Во, слышишь, Орешный, учись! - подхватил инженер. - Себя виноватым считает. Кается человек. А ты? Сразу за карабин.
- Да, братцы, да… Виноватый я, виноватый. Как вспомню, как ее забижал, как тиранил ее без зазрения совести… А с другими ее предавал… Поверите, не нахожу себе места, - заерзал на соломе помор. - Кажется, с фронта вернусь… Ради этого б только вернуться… Дай бог, вернусь, на руках ее стану носить. За все ее от меня тягости и тиранство.