Геннадий Сазонов - И лун медлительных поток стр 43.

Шрифт
Фон

Страшно, одиноко и горько стало Околь, когда скрылся из виду посеревший от времени дом теток. Жестяной петух на трубе в беззвучном крике распахнул крылья. В ноги коней бьет полуденная поземка. Заячий след петляет в обледенелых тальниках.

- Не пускай в себя страх, Околь, - успокаивала ее Апрасинья. - Судьба метит слабых. Тебе отпущен долгий век - так говорит мне сердце.

Журавлиный Крик

1

Заботой окружила Околь Апрасинья, берегла, не ломала в грязной работе. Обучала тонкому шитью и древним узорам, подолгу рассказывала о своей земле, о народе сосьвинских манси, о евринцах, об их обычаях и законах.

Как только Апрасинья привезла Околь, вся Евра от мала до велика пришла смотреть на чужачку, что перешла дорогу своим, местным девкам.

- Смотреть надо! - перешептывались женщины. - Смотреть многими глазами, каку таку девку отыскала Апрасинья. Кака така красавица нельмушка?

- А може, не красавица? Зачем Апрасинье лебедица? Она, поди, такую же шаманку, как сама, отыскала. Сколько зим и весен слопец на девок ставила и выловила Вор-Люльнэ - Лешачиху! - хихикнули евринские бабенки, что послабее умом и с легкими языками.

- Вы-ло-ви-ла Вор-Люль-нэ?! - прошептали пораженные вдовицы. - Неужели она перевернуться может в рысь или вывернуться наизнанку? Щох-щох! Чего она, слаще, что ли, ежели грамоту знает?!

- Она ведь под юбкой короткие штаны носит! - с притаенной гордостью отвечала старшая дочь Апрасиньи.

Шли по Евре пересуды, пробегали, как легкий ветерок, но, увидев Околь, бабенки затихли - что-то было такое в нетронутой чистоте девушки. И еще замечено было: сквозь легкую грусть словно бы проступает боль. Почему? Отчего? Что еще девке надо? В такую семью добрую попала! Сыта будет всегда, не погаснет огонь в чувале, а над огнем в большой колташихе всегда варится мясо. Чего ей еще надо - ну поколотит ее разок-другой Апрасинья, поди, не убавится.

На свадебный пир позвала Апрасинья всю Евру.

- По-русски гуляли, под гармошку. В церкву возили, мужик бородатый здорово ревел. Теперь по-своему, по-мансийски пир справим, - повеселела Апрасинья. - Люди, идите на пир!

Вот здесь, на пиру, и увидел Околь хмурый и как будто угасающий Ондрэ Хотанг. Ондрэ Хотанг оставался одиноким, как волк с поломанной челюстью, и одиночество горело в его ночных глазах. О бог ты мой! Как давно у него не было женщины, он забывает биение и трепет женского сердца, ее путаное, сонное дыхание, разбросанность обнаженного тела! Как хочется ему женщины, и это острее ножа, пронзительнее иглы, что вонзается в глаз, это оглушительнее грома над сонной туманной старицей и страшнее рева медведя на медвежьей свадьбе. И хотя ему очень хотелось женщины, он, Анджей, не мог позволить себе, поляку, шляхтичу, европейцу, снизойти, опуститься до евринской женщины. Не мог! И не сможет! Не заставить себя, хотя он ясно понимает: ему с его чахоткой отсюда уже не уйти… Женщины Конды и Евры казались ему забитыми, темными, жалкими существами, грязными, пропахшими насквозь рыбьим жиром и звериными шкурами. Темные, примитивные туземки. Разве о такой женщине мечтал Анджей, все восставало в нем, хотя так ему хотелось женщину…

Но эта, что сидела рядом с лоснящимся от счастья Тимофеем, вдруг потянула к себе, позвала грустной улыбкой, томящей острой тоской. На столах хмельно и круто пенилась брага, из берестяных туесов лилась огненная вода. Густой пар поднимался над громадными кусками сохатины, баранины и над широкими корытами с вареной, и жареной, и печенной на вертеле рыбой, над овсяным киселем и чаем, гремела посуда, звякали ножи. Невообразимый гул поднялся над пиршественными столами. Кто-то пьяно перебирал рокочущие струны священного "лебедя", кто-то бренькал на трех струнах "гагары", дул в берестяную трубу.

Поднималась над столами и рвалась песня, падала подстреленным глухарем. Но ничего не слышал Ондрэ Хотанг, не отрываясь, будто утоляя жажду, смотрел он на Околь, которую обнимал и тискал потный от вина, хмельной от счастья фартовый охотник Тимофей. Но отчего так потянуло Анджея к Околь? Ведь не красота, ведь не тонкая, чеканно выпуклая азиатская красота, упругая, и таинственная, и неразгаданная, потянула в себя Анджея? Ведь не только оголенное, откровенное желание женщины заставляло содрогнуться его, напрячься до такой боли, что хотелось кричать и рвать себя в клочья?

- Боже мой, как она одинока! - шептал поляк. - Она же замерзает, она леденеет от одиночества. Она заживо умирает, исподволь входит в свое одичание!

- Глядишь в девку?! - даже вздрогнул Ондрэ, когда над ним наклонилась разгоряченная Апрасинья. - Незамутненная! - выдохнула она и пошатнулась, плесканула водкой из берестяного ватланчика, налила полную чарку. - Пей, оторванный от своей земли! Пей! - приказала хмельная, довольная пиром Апрасинья. - Она, Околь, ведь грамоту знает.

- Гра-мо-ту зна-е-ет? - поразился Ондрэ.

- И в Христа верит! - как-то заносчиво, горделиво подчеркнула Апрасинья. - Две веры в ней. Еще не пойму, худо ли это али добро!

- В Христа верит? - переспросил Ондрэ. - Искренне верит или просто за кем-то повторяет?

- А ты пошто так глядишь на нее? - хоть и пьяна была Апрасинья, но оставалась настороженной. - Так глядеть худо! Так ворона смотрит в чужое гнездо!

- Ты видишь, Апрасинья, у нее шевелятся губы, - дотронулся Ондрэ до плеча Апрасиньи.

- Она, наверное, поет?! - недоверчиво вглядывалась в Околь Апрасинья.

- Нет, - грустно и тяжело ответил поляк. - Она молится своему богу.

- Пусть, - жестко и трезво отрезала Апрасинья, - каждый по-своему прощается с детством, каждый по-своему входит в омута жизни.

2

Привыкла Околь к мужу и незаметно так привязала его к себе, что Тимофей подолгу не отлучался из Евры; нет, не боялся - пропащим считал день без Околь. Привыкла она к братьям, сестрам Тимофея, к Евре, евринцам, к их непонятным обычаям и законам. Но оставалась она по-прежнему скованной и нераскрытой, как затянутая смолой кедровая шишка, где под жесткой чешуей в теплой темноте молочно наливается орех. Будто она нарочно не хотела быть замеченной, не хотела привлечь к себе чье-то внимание. Вдруг застывала на месте, отрешенная от всего, не слыша, что ее окликают или о чем-то просят. Или бродила по двору молча и напряженно, уходила в лес, глядя в тревожный, длинный, дымный закат. Апрасинья внимательно следила за невесткой, не лезла напролом в ее непокойную душу. Как ни пыталась она понять Околь, не смогла. А Тимофей ничего не замечал. Он словно растворился в Околь - собственной, цельной, без изъяна, красивой женщине, которую он может взять, когда ему угодно - хоть утром, хоть в горячий душный полдень. Он еще не верил тому, что вся она его - от бровей и до пяток.

- Ты знаешь, какая моя баба?! - хвастает Тимофей перед мужиками. - О, я на нее, как в облака, падаю и лечу… Ой! Как я лечу! И она подо мной как утка на волне покачивается.

- На первых порах она вкусна, как стерлядка! - поддакивают евринцы. - Но и с нельмы на ершишку тянет. Бывает просто невмоготу как ершишку поесть охота…

- Ты, Тимоха, не больно-то сказывай, какая она у тебя наваристая, - поддразнивали его мужчины постарше. - Уйдешь в урман, кто-нибудь с ложкой придет похлебать из твоей колташихи! Смотри, парень!

- У меня глаз острый. С зубом у меня глаз, - отмахивается Тимофей. - Однако побегу, - торопится Тимофей. - Маленько мне бабы захотелось!

- А чего ему, - рассудили мужики и набили трубки. - Два пуда соболей отдал? Отдал. Теперь калым маленько себе возвращает.

Апрасинья видела, что это уже не прежняя, жизнерадостная, чуточку игривая Околь, что затускнела она, хотя к ней не дотронулись ни хворь, ни дурной глаз. Тоска? Какая может быть тоска, когда столько дел? Нет, Околь не очень-то тосковала о Пелыме, там не осталось подруг. Она редко вспоминала теток: разглядела их во время сватовства - торговли и продажи. Не осудила их, хотя было ей горько, стыдно, противно, ведь так делали все, всегда, из века в век, и везде, пусть не так обнаженно и открыто. Ведь они о ней заботились, холили ее лишь затем, чтобы подороже, хорошо продать. И Околь задумалась, чем же она должна расплатиться. Ведь она должна расплачиваться безмолвно и безответно. А за что? За кусок хлеба, за кусок тряпки, за кров над головой? Значит, она навсегда, насовсем останется в этой деревушке, на этом берегу, в этой многолюдной, в общем-то дружной и неплохой семье, которую держит в руках Апрасинья - Матерей Мать. Но чего Околь хотела? Чего бы она желала? Она искала в себе, пыталась найти, но то неуловимо ускользало, ведь она хотела сделать в жизни что-то сама, пусть крохотное, но свое, и теперь она не сможет. За нее уже все решено. Немного она прочитала книг, да и то божественных, но из них, а также от проезжих людей на шумном постоялом дворе она узнала, что мир велик, населен разными народами, что человек рождается в уготованной судьбе, и та дается ему свыше, и что всем миром владеет божья воля - могучая, но справедливая. И ей хотелось познать бога и через него познать смысл человеческого бытия - стоит ли человек красоты, должен ли он трепетать перед Жизнью, или погрузиться в нее, или бросить ей вызов?

"Зачем? Для чего я родилась? Стать женой? Стать женщиной? Стать матерью? Много ли этого или мало? Если много, то сумею ли все это? А если мало, то должно быть что-то еще. А что? Все повторяется из года в год - все наполнено жизнью. Но почему так все удивляет?"

- Садись и ешь! - приказывает Апрасинья. - Наверное, Лесной Дух разум твой мутит. Худо, когда женщина много думает, в пропасть заглядывает. Может, Тимофей тебя обижает?

- Нет, Тимофей не обижает, - кротко ответила Околь.

- Не привыкнешь к нему? - настойчиво допытывается Апрасинья.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора