Края колокола лежали на его плечах.
Зацокало железо о железо, молот, прикрякивая, метко бил.
– Зыков! Смотри, раздавит… Пуп сорвешь.
– Вали, вали…
Колокол осел, края врезались, как в глину, в плечи. Ноги Зыкова дрогнули и напружились, стали, как чугун.
– Подводи к краю! Не вижу… – прохрипел он, едва отдирая ноги от погнувшегося пола, и двинулся вперед.
– Берегись! – И колокол, приподнявшись на его ручищах, оторопело блямкнул языком и кувырнулся вниз, в сугроб.
Зыков шумно, с присвистом, дышал. Шумно, с присвистом, вдруг задышал народ.
– Вот это, ядрит твою, так сила…
Из носа Зыкова струилась кровь, на висках и шее вспухли жилы. Он поддел в пригоршни снегу и тер ими налившееся кровью лицо.
Топоры вновь заработали, щепки с урчанием, как лягушки, скакали в воздухе. Кучка мужиков, пыхтя, выпрастывала из сугроба колокол.
Зыков опять стоял внизу среди толпы.
– Канат, – скомандовал он. – Зачаливай!
От поповской калитки кричал священник, его сдерживали, успокаивали мужики, а старухи орали вместе с ним, скверно ругались, взмахивали клюшками.
– А как насчет попа, братцы? Говори откровенно… – опять сквозь стиснутые зубы спросил Зыков, и белки его глаз, как жало змеи, вильнули в сторону попа.
Мужики молчали.
– Эй, кто там еще? Слезай с колокольни!.. Подводи лошадей.
И по десятку коней впряглись в оба конца каната. Мужики, а сзади ребятишки, крепко вцепились в канат, нагнулись вперед, напрягли мускулы, застыли. И словно две огромных сороконожки влипли присосками в растоптанный белый снег.
– Готово?
– Вали!
Народ ухнул, закричал, некоторые наскоро перекрестились, нагайки ожгли всхрапнувших коней, верх колокольни затрещал, заскорготал костями, покачнулся и, чертя крестом по звездному небу, рухнул вниз. Взвились снег и пыль, лошади и люди посунулись носами. Хохот, крик, веселая визготня парнишек.
А дедка Назар, подкравшись сзади, грохнул-таки Зыкова костылем по голове:
– Нна, антихрист!.. Нна…
– Дурак! – круто обернулся к нему Зыков, поправляя папаху. – Забыл, как пулеметы-то на колокольне стояли? Забыл?
От двух его серых суровых глаз дед вдруг шарахнулся, как от черта баба:
– Гаф! Гаф! Гаф! – отрывисто, сумасшедше взлаял он. – У, собака. Кержацка морда. Гаф!.. – И под дружный хохот, боком-боком прочь, в прогон.
Костры ярко горели, с кострами веселей. Воздух над ними колыхался, и видно было, как колыхались избы, небо, мужики.
В поповском доме погас огонь. От поповских ворот сипло лаял в небо старый поповский пес. Девушки и бабы ходили вдоль освещенного кострами села, перемигивались, пересмеивались с партизанами, угощали их кедровыми орехами:
– На-ка, бардадымчик, погрызи.
Парнишки осматривали ружья, вилы, барабаны. Возле пулеметов – целая толпа.
– Эй! – закричал Зыков. – А где здесь староста?
И по селу многоголосо заскакало:
– Эй, Петрован!.. Где Петрован?.. Копайся скорей… Зыков кличет.
Петрован, лет сорока мужик, суча локтями и сморкаясь, помчался от пулемета к Зыкову. За ним народ.
– Что прикажешь? Я – староста Петрован Рябцов. – Он снял шапку и, запрокинув голову, смотрел Зыкову в глаза.
– Я по всем селам делаю равненье народу, – на весь народ заговорил тот. – И у вас тоже. Шибко богатых мне не надо, и шибко бедных не должно быть. Сердись не сердись на меня, мне плевать. Но чтоб была правда святая на земле. Вот, что мне желательно. И у меня нишкни. Ну! Эй, староста, которые бедные – по леву руку станови, которые богатые – по праву руку. Срамных, наблюдай. А я сейчас. Коня!
Он вскочил в седло – конь покачнулся – и поехал за околицу, на дорогу, проверять сторожевые посты.
– Эй, часовые! Не дремать! – покрикивал он, грозя нагайкой.
А в толпе мужиков крик, ругань, плевки. Парфена тащили из бедноты к богатым. Аристархова не пускали от богатых в бедноту. Драный оборвыш гнусил из левой кучки:
– Обратите внимание, господа партизане: семья моя девять душ, а избенка – собака ляжет, хвост негде протянуть, вот какая аккуратная изба. Мне желательно обменяться с Таракановым, потому у него дом пятистенок, а семья – трое… А моя изба, ежели, скажем, собака…
– Сам ты собака. Ха! В твою избу. Вшей кормить.
Бабы подошли. У баб рты, как пулеметы, руки, как клещи, и сердце – перец.
Кричал народ:
– У тя сколь лошадей? А коров? Двадцать три коровы было.
– Было да сплыло. В казну отобрали. Дюжину оставили.
– Ага, дюжину!.. А мне кота, что ли, доить прикажешь?
– Братцы, надо попа расплантовать… Больно жирен.
– Сколь у него лошадей? Четыре? Отобрать… Две – Василью, две – оборвышу. Только пропьет, сволочь…
– Кто, я? Что ты, язви тя…
– А попу-то что останется?
– Попу – собака.
– Это не дело, мужики, – выкрикивали бабы.
– Плевала я на Зыкова… Кто такой Зыков? Тьфу!
– А вот подъедет, он те скажет – кто.
Подъехал Зыков:
– Ну, как? Слушай, ребята. Обиды большой друг дружке не наносите…
– Степан Варфоломеич! Набольший! – И драный, низенький оборвыш закланялся в пояс черному коню. – Упомести ты меня к богатею Тараканову, а его, значит, ко мне: избенка у меня – собака ежели ляжет, хвоста негде протянуть.
Зыков сердито прищурился на него, сказал:
– Тащи сюда свою собаку, я ей хвост отрублю. Длинен дюже.
В толпе засмеялись:
– Ах, ядрена вошь… Правильно, Зыков!.. Он лодырь.
– Ну, мне валандаться некогда с вами, чтобы из дома в дом перегонять, потрогивая поводья, сказал Зыков. – Уравняйте покуда скот… Надо списки составить, посовещайтесь, идите в сборню… Что касаемо жительства, вот укреплюсь я, как следовает быть, тихое положение настанет, все села новые по Сибири построим. Лесу много, знай, топоры точи. Всем миром строить начнем, сообща. Упреждаю: поеду назад, проверка будет. Чтоб мошенства – ни-ни… Эй, Ермаков!
К ночи все затихло. Месяц был бледный, над тайгой и над горами вставал туман.
Партизаны разбрелись по избам, многие остались у костров. Лошадей прикрыли потниками, ресницы, хвосты и гривы их на морозе поседели.
Зыков с шестью товарищами ушел на ночевую к крепкому мужику Филату.
– Чем же тебя побаловать? – спросил Филат. – Чай потребляешь?
– Грешен, пью. Плохой я, брат, кержак стал.
– Эй, баба! Становь самовар, да дай-ка щербы гостям. Такие ли добрые моксуны попались, объяденье.
Щербу ели с аппетитом. Выпили по стакану водки. Как ни просил хозяин повторить – нельзя.
– Мой сын, – сказал Филат, – в дизентирах. Ну, он желает записаться к тебе. Гараська, выходи! Чего скоронился?
Вышел высокий, толстогубый, с покатыми плечами, парень и заскреб в затылке:
– Жалаим… Постараться для тебя, – сказал он, стыдливо покашливая в горсть.
– Пошто для меня? Для ради народа, – поправил Зыков. – Ну, что ж. Рад. Конь есть?
– Двух даем, – сказал отец. – И винтовка у него добрая. Мериканка. И вся амуниция. С фронта упорол.
И пока пили чай, еще записались четверо, с винтовками и лошадьми.
– Мы не будем убивать, так нас убьют, – сказал поощрительно какой-то дядя от дверей.
Крестьян набилось в избу много. Были и женщины. Зыков крупно сидел за столом среди своих и хозяев, на голову выше всех. Черные, в скобку подрубленные волосы гладко причесаны. Поверх черной рубахи шла из-под густой черной бороды серебряная с часами цепь. Бабы не спускали с него глаз. Акулька, маленькая дочь Филата, выгибаясь и потягиваясь, стояла у печки. Раненая гвоздем рука ее была замотана тряпкой.
Акулька все посматривала на черного большого дяденьку и что-то шептала. Потом кривобоко засеменила к своей укладке, вытащила заветную конфетку с кисточкой и, сунув ее в горсть Зыкову, нырнула, сверкая пятками, в толпу баб и девок. Все захохотали.
Зыков растерянно повертел конфетку, качнул головой и тоже улыбнулся:
– Спасибо, деваха… Расти, жениха найду, – сказал он, пряча подарок в карман.
Акулька, подобрав рубашонку, голозадо шмыгнула по приступкам на печку, к бабушке.
Когда укладывались спать, хозяин спросил:
– Много ли у тебя, Зыков, народу-то?
– К двум тысячам подходит.
– Поди, твои кержаки больше?
– Всякие. Чалдонов много да беглых солдат. Каторжан да всякой шпаны тоже прилично. А кержаков не вовся много.
– А с Плотбища есть кержаки у тя?
– С Плотбища? Кажись, нет. А где это? Чего-то не слыхал.
– Весной откуда-то прибегли, разорили, вишь, их там. В глухом логу живут… Нонче пашню запахивали быдто. Верстов с пятнадцать отсель.
– Надо навестить, – сказал Зыков и стал одеваться.
– Куда ты? Что ты, ночь… Спи!
– Ничего. Я там переночую. Скажи-ка парню своему, чтоб двух коней мигом заседлал. Он знает дорогу-то?
Зыкову хотелось спать, глаза не слушались, но он враз пересилил себя. Горела лампадка у старых икон. Шестеро товарищей его спали в повалочку на полу. Он притворил за хозяином дверь и поднял за плечи рыжеголового.
– Слушай-ка, Срамных. Ну, прочухивайся скорей, чего шары-то выпучил! Это я. Вот что… – Зыков задумался. – Завтра до солнца айда в город. По пути смени коня и дальше. Чтоб к вечеру туда поспеть. Вынюхай, понимаешь, все. Кой-кого поприметь. Умненько.
Потом поднял корявого и низенького, в черной бороде с проседью, тот сразу вскочил и коренасто, как кряж, стоял на шубе, раскорячив ноги. Волосы шапкой висли на глаза.