Изящно спадавшая на лоб длинная прядь светлых волос скрывала самоубийце чуть не пол-лица. Правду сказать, в этом подвешенном состоянии он выглядел очень романтично.
Женщины Каравагио, склонные к театральности, нарядились в траур и напустили на себя скорбный вид, лишь Сасэ, девочка Сасэ, которую, казалось бы, это затрагивало напрямую, и не думала скорбеть, должно быть, у нее была поистине кубистическая душа, которую так проницательно разглядел Пикассо.
- Все это случилось с ним из-за того, что он столько читал, он читал слишком много романов.
- Разве романы так уж плохи, сеньорита?
- В большинстве своем да, если они русские.
- А что, покойный читал по-русски?
- Да что я о нем знаю, сеньора, что я знаю. Мы были только помолвлены, и кольцо обручальное, вот у меня на пальце, посмотрите, оно даже не из золота, это позолоченное серебро Менесеса. Разве такое кольцо может связывать меня с покойным?
Это жизнь. Молодого человека, большого поклонника Достоевского, похоронили на гражданском кладбище, ведь самоубийство - тяжкий грех. Сестры Каравагио устроили целое погребальное действо. На поминках, где все было обставлено как полагается, они принимали соболезнования друзей и близких (то ли у покойника родных не было, то ли они не смогли приехать) и вообще были главными действующими лицами. Увы, девочка Сасэ не принимала в этом никакого участия.

"Форнос".
Собирались даже дать объявление в "Бланко и Негро", но в "Бланко и Негро" не захотели иметь дело с самоубийцами. Той ночью на вечеринке в "Форносе", в окружении актеров, проституток и поэтов-модернистов, молодой Пикассо с огромным бантом на шее, казавшимся черной бабочкой, готовой вот-вот вспорхнуть, во всеуслышание объявил:
- Завтра я пишу свой первый кубистический портрет. Объемы Сасэ Каравагио и вправду соотносились с геометрическими формами. Портрет писался в студии/башне художника, и молодой Пикассо щедро наделил Сасэ титьками, их было больше, чем нужно, он еще и раскидал их по всему ее голому телу, и вообще все смешал: ягодицы и щеки, нежный ротик и срамные губы. Можно сказать, что юное тело сеньориты, роскошное и пышное, художник разделил на части и поменял их на рисунке местами. А можно сказать, что он ввел в систему геометрических параметров это рубенсовское тело, с которым любой другой художник просто не справился бы.
Тетушку Альгадефину, понятное дело, не радовала вся эта история.
- Тебе что, не хватает меня, Пабло?
- Я тебя люблю, Альгадефина, но Сасэ Каравагио - само воплощение кубизма, и я не могу бросить эту работу.
- Я не понимаю тебя и знать не знаю, что такое кубизм.
- О кубизме уже вовсю пишут французские журналы.
- Что мне французские журналы, я не читаю их.
- Тогда давай я тебе объясню. Кубизм - это задница Сасэ Каравагио. Кубизм - это игра пропорций и диспропорций, это большая женская задница, вписанная в геометрическое пространство.
- Так ты рисуешь задницу этой толстухи?
- Задницу и лицо.
- Тогда между нами все кончено, Пабло. Мне казалось, что тебе достаточно моей задницы.
- Ты - это совсем другое. Твоя задница - это просто страдивариус по сравнению со всеми другими задницами. Но пойми, у меня сейчас новый этап, новый…
- Страдивариус, говоришь? Ну так ты больше не тронешь его струн.
Так все и закончилось, потому что тетушка Альгадефина уже начинала гулять с Рубеном Дарио, дипломатом с лицом индейца, человеком очень мягким, но пьющим. Его вовсю печатала "Бланко и Негро", ведь он-то не был самоубийцей (как несчастный жених Сасэ Каравагио, поклонник Достоевского). Он посвятил тетушке Альгадефине, всегда питавшей большую слабость к поэзии, очень красивые стихи, необыкновенные, не рифмованные на первый взгляд, а на самом деле с богатейшими внутренними рифмами.

Рубен Дарио
Рубен Дарио служил дипломатом в Мадриде, жил в отеле "Париж" на площади Пуэрта-дель-Соль и, надев китель посла, становился величественным в своей некрасивости, а в полночь, хорошенько выпив, он снимал ботинки и шлепал босиком по улице Ареналь. Обращаясь к луне, босой посол читал стихи на французском языке, открывая ей свою любовь к тетушке Альгадефине, которая вроде не была влюблена в своего смуглого поклонника, но целыми днями негромко и задушевно декламировала его стихи сладким и нежным голосом.
Однажды за обедом тетушка Альгадефина спросила у дона Мигеля:
- И как вам, дон Мигель, этот новый американский поэт, Рубен Дарио, который сейчас так моден?
- А вы сами не видите? - настоящий индеец в перьях.
Тетушка Альгадефина руководствовалась в оценке произведений искусства исключительно интуицией и никогда не ошибалась, она подумала про себя, что если кто и не умеет писать стихи - так это сам Унамуно. Унамуно рифмовал Саламанку с чеканкой, а поэма про "Христа" Веласкеса, строки из которой он громко декламировал в музее Прадо, в таком почтенном месте, была тяжелой и мрачной, прямо как заупокойная молитва.
В нашем доме Рубен Дарио тоже никому не нравился, даже прадеду дону Мартину Мартинесу, человеку либеральному и продвинутому.
- У этого индейского юноши сплошные королевские чертоги да жемчуга в стихах. А писать надо, как учит Кампоамор, о чем-то полезном для жизни, о том, что просвещает.
И тетушка Альгадефина вдруг поняла, что на ее глазах сменяется эпоха, наступает другой век, что, гуляя с Рубеном по Ретиро, она уже вступает в будущее, а музыка Рубена звучит мирам, небесам и путям, еще неведомым этому провинциальному Мадриду. Какая жалость - ну чтобы никарагуанцу быть чуть красивее.
- И откуда взялся этот дикарь-поэт, с которым ты теперь гуляешь? - спрашивали ее сестры Каравагио.
- Из Южной Америки, кажется, откуда-то из сельвы, но я его не расспрашивала, мы слишком мало знакомы.
- А ты помнишь что-нибудь из его стихов?
- Да, послушай: "…а сердце-странник принесло с собою моей священной сельвы дуновенья".
- Да, правда, звучит красиво.
- И главное, он ходит на службу.
- Не каждый день тебе попадается жених дипломат.
Модернизм, пиво, стихи, Рубен опьяняли тетушку Альгадефину, и она забывала об охлаждении молодого художника, рисовавшего толстуху, она открывала новый мир, или, другими словами, она вступала в двадцатый век.
На рассвете она оставляла поэта в отеле "Париж" на углу Пуэрта-дель-Соль, пьяного и босого, в его строгой форме посла, измятой после хмельной ночи. Рубен говорил только стихами или на французском, тетушке Альгадефине нравилось и то, и другое.
Он водил ее в "Форнос" и они там ужинали с другими сеньорами, все они говорили стихами и все напоминали маркиза де Брадомина, а Рубен казался ей восточным принцем, а сама она - его принцессой. Но тетушка Альгадефина не была влюблена в индейца, она влюбилась в поэта.
А сердце-странник принесло с собою
моей священной сельвы дуновенья.
Вот только Рубена вскоре перевели в Париж (к чему он очень стремился), то ли дипломатом, то ли корреспондентом какой-то газеты, а может, одновременно и тем, и другим. Он оставил тетушке Альгадефине пачку писем и стихов, их можно было продать за тысячи песет. Но тетушка Альгадефина хранила все до самой смерти, и, когда ее одолевали печаль, болезнь, одиночество или бессилие, она читала эти стихи.
Рубен Дарио уезжал в Париж на роскошном голубом поезде, и на вокзал пришли проститься с ним сеньоры из "Форноса", похожие на маркиза де Брадомина, которые говорили стихами, еще несколько молодых модернистов и все женщины нашей семьи с сестрами Каравагио и всеми остальными подругами. Паровоз свистел на весь перрон, модернисты говорили по-французски, сеньоры - стихами, Рубен обнял тетушку Альгадефину за ее тонкую, скрипичную, талию, и железнодорожное солнце скользнуло по его руке, вдруг приобретшей медный цвет на фоне нежной левкоевой блузки тетушки Альгадефины. Таким было прощание.