- Завидуют, говоришь? - остановившись, прижавшись бедром снова к столу, раздумчиво спросил Бугаенко. - Может, и так. И это, конечно, есть, - но вспомнил: подчиненный стоит перед ним. Снова строгость на себя напустил. - Но это тебя не оправдывает. Плевать я хотел на твои оправдания. Понятно? Плевать! - отрубил резко, решительно он. - Как хочешь, хоть ужом изворачивайся, но мне надо одно: чтобы жалоб на тебя больше не было. Ни одной, никогда! Значит, так, - задумался он на минуту. - Эту последнюю жалобу на тебя я пока придержу. Понял? Месяц даю. Хватит с лихвой. И как хочешь улаживай. Хоть выписывай из Вологодчины своих стариков, хоть блядь какую-нибудь под видом жены в квартиру свою приводи, хоть безотцовщину из приюта, из детского дома, если не можешь своих настрогать, привези. Повторяю, мне наплевать. Но чтобы все было видно: ты не один, а с семьей в огромной квартире живешь. Семьей! Это раз! С машиной теперь. Купишь… Да, да, на свои, на кровные! - не оставляя ни малейших сомнений, надежд, сразу разъяснил секретарь. - Вот тогда и мотайся сколько угодно. Куда хочешь, хоть в Кушку, хоть на Луну. А на казенной по заданиям редакции должен ездить любой, вплоть до самого последнего рядового сотрудника, тот же Изюмов. Да, да, и он, так горячо любимый тобой, - съехидничал Дмитрий Федотович. - Ну и последнее. Передовицы, отчеты… Кому их писать… Словом, кому какой гонорар… Так вот: как ты все это утрясешь, мне наплевать. Но повторяю: жалоб о гонораре я больше чтобы не слышал. И вообще… Что-либо услышу - пеняй на себя. Выгоняю вон. Паршивой метлой. И из редакции выгоню, и из квартиры, а то и из города… Ясно? Я хозяин пока еще здесь. Я тебя породил - я тебя и убью!
Елизар Порфирьевич как стоял напротив, у другого края стола, так и застыл, не оскорбляясь, не возражая, и поражение смотрел в черные упорные глаза Бугаенко.
- Я все сказал, Елизар. Все понял?
- Все-е-е, - едва пролепетал в страхе редактор.
- Вот и прекрасно. И еще… Изюмова мне чтобы не трогать!
Елизар покорно кивнул головой.
- Он ни при чем. Запомни. "Как и Андрюха мой", - невольно мелькнуло в отцовском мозгу. - Мы, мы, Елизар, виноваты, мы, партия вся, верней - руководство. Да, что-то действительно надо менять. - Еще хотел сказать. Но не сказал. - Ладно, - бросил, - до встречи. - И, вскинув прощально рукой, шагнул в направлении выхода.
- Вы в горком, Дмитрий Федотович? - просительно пискнул редактор.
- Ну, - оглянулся тот, уже ухватившись за ручку двери.
- Не подвезете?
- Это куда?
- До дому, до хаты. Вы ж по пути.
- А твоя? Твой кадиллак?
- Кардан полетел, Дмитрий Федотович.
- Чем жадней - тем бедней… Не раскатывай один на казенной машине, давай и другим.
- Тем более… завтра вся развалится:
- Пусть лучше развалится, чем совсем отберут. Неужто не понял еще: время другое, по иному велит! - и Дмитрий Федотович хохотнул - негромко, с издевочкой, своим густым, приятным баритоном-баском.
В машине Бугаенко потребовал от редактора побольше рабкоровского материала в газете давать. И прежде всего с заводов и фабрик, с пригородных совхозных полей. И рядовых, рядовых авторов, в основном, поменьше начальников. И почаще бы критики, новых предложений, идей. Словом, в духе времени чтобы, всех последних партийных и правительственных постановлений, прочитанного нынче письма.
Шолохов выхватил из пиджачного кармана небольшой дешевый блокнот, карандаш и, хотя машину трясло и бросало на рытвинах (даже здесь - на центральных улицах города), начал торопливо записывать, что требовал от него секретарь.
- Стой! - вдруг приказал Бугаенко водителю.
Да, это были они - Изюмов и сидевшая с ним рядом при чтении документа блондиночка. Стояли они боком к машине, шагах в двадцати от нее и о чем-то взволнованно спорили. Потом он замолк, и говорила только она, продолжая все так же возбужденно и по-женски мелко размахивать перед ним крохотным своим кулачком.
В любую минуту они могли заметить черную горкомовскую "победу", и Бугаенко уже было потребовал от водителя трогаться, когда, подхватив Изюмова под руку, девушка повлекла его за собой как раз по ходу машины - вперед. Выглядело все это у них так обычно, так просто, что у Бугаенко, почему-то обидно затронутого этим, невольно промелькнуло в мозгу: "Наш пострел и тут, выходит, поспел. Ну, молодец!"
- Поехали, - буркнул недовольно, чуть уже с раздражением он. - Оглох что ли, Петрович? Пошли!
Водитель был такой же солидный, как и "хозяин", только постарше, пополнее, попузатей его и совершенно седой. Он все время отрешенно молчал, будто давно уже привык не замечать сидящих с ним рядом и лишь немо и точно выполнять все, что они ему ни прикажут. Но и такой - прирученный и словно глухой, Петрович все равно всегда был лишним в машине. И хотя шум колес и мотора скрадывал голос, Бугаенко, оборотясь назад к Елизару, приглушенно, но озорно, явно дразня, вдруг открыл:
- А ведь они давно е. ся уже, - и подмигнул, как бы смягчая этим похабное, резанувшее ухо редактора слово.
Придавленный и припуганный недавним угрозами, Елизар Порфирьевич откинулся от Бугаенко назад, смятенно заерзал на просторном сидении.
- Что молчишь? Отвечай! - потребовал Бугаенко. - Точен мой глаз али нет?
- Молод еще, - выдавил из себя Елизар, - далеко ему до нее. Да и женат. Своя дома есть.
- Чего, чего? - удивился Дмитрий Федотович. - Ну и ну! Тоже мне, помеху нашел. Ха-ха-ха!
- Она что - слепая? - не поддался "хозяину" Елизар. - Вон какая - любую за пояс заткнет. И чтобы ему… Да получше его, поинтереснее есть!
- А он-то чем плох, не пойму? - удивленно спросил секретарь. - Молод, отважен, горяч… А если еще и в штанах чего есть… Ну, брат, тогда цены ему нет!
Неожиданные эти ругательства, глумление, вконец смутили редактора. Он еще пуще заерзал на заднем сидении, раздраженно, зло процедил:
- Горяч… В штанах… Тоже мне, великий е…ь нашелся. Поопытней, позабористей есть.
"Да не ты ли? - осенило вдруг Бугаенко. - Так вон оно что… Этого еще не хватало".
Подкатили к горкому.
- Подкинешь, Петрович, его до дому, до хаты. Да с ветерком! - усмехнулся, выходя, секретарь. - И сразу назад.
* * *
На продавленной, протертой тахте, прижатая утюгом (чтобы не сдуло и бросалась сразу в глаза), лежала записка: "Не дождалась, поехали к твоей маме одни. Останемся у нее ночевать. Приезжай.
Целуем - Олежка и Люба. 19 ч 40 мин".
Иван схватил взглядом ходики на давно не беленной облезлой стене. Только-только, выходит, ушли. Если броситься вслед, можно нагнать.
Но Изюмов стоял и не двигался.
Долгое, тяжелое чтение, угрозы секретаря, его, Иваново, бестолковое сумбурное выступление и то, как по дороге домой отозвалась обо всем этом Нина Лисевич: "Думаешь, что всю правду отныне позволят тебе говорить? Держи карман шире!"… А раньше и мать, и жена предупреждали не раз: мол, съезд, разоблачения… Да ничего не изменится!.. И весь в смятении, в гневе, Иван все острей и острей ощущал жгучую потребность к какому-то немедленному, безоглядному решению, действию.
"Надо им написать, - все отчетливей созревала в нем долго ускользавшая, но упорно пробивавшаяся к осознанию мысль. - Пусть знают: мы не станем больше молчать! Нет, не станем". Бросился уже было к портфелю, да увидел на старенькой тумбочке Олежкин рисовальный альбом, рядом с ним карандаш. И подчиняясь самой сильной в нем сейчас потребности, страсти, шагнул решительно к ним…
"Дорогие товарищи, - вывел он первые слова на листке - те самые, какие пишут обычно и в их городскую газету. Но тут же спотыкнулся: - Гм-мм, дорогие… Товарищи… Еще чего"… И нашел нейтральное, приемлемое и для себя, и для них: "В Президиум ЦК КПСС". А дальше уже как можно более кратко и ясно, в каком-то яростном лихорадочном возбуждении бросал карандашом на бумагу хоть и скороспелые, но рождавшиеся великой заботой и глубинной болью слова. Писал обо всем, что перечувствовал, что передумал, пока слушал сегодня письмо, и вообще, что успел, что сумел понять с того незабываемого дня, когда вдруг грянул над всей нашей громадной страной этот оглушительный - и омрачительный, и очистительный гром. Наконец, вывел на бумаге и это, самое важное, главное, терзавшее его сильнее всего: "Все, все - те, кто был в ближайшем окружении Сталина, кто соучаствовал в его преступлениях, кто не восстал против них, против него - все без всяких скидок и исключений должны отвечать вместе с ним". Сознавал, конечно, во всяком случае предчувствовал, что он тем самым поднимает убийственный меч и на себя самого: читать эти слова будут как раз те, кого он и имеет в виду, и им они не понравятся: не захотят они из партии себя изгонять, высокие посты свои оставлять, под суд себя отдавать - не захотят! И не будут! Скорее всего, что все это они сделают с ним. И все-таки, должно быть, не только выполняя свой долг, свою обязанность гражданина, партийца, но и утоляя таким образом нанесенное ему оскорбление, свои обиду и боль, хоть так мстя за них, пусть и рискуя собой, Иван бросал им прямо в лицо этот свой открытый отчаянный вызов.
Только за полночь закончил писать. И хотя дома не было никого, никто ему не мешал, все равно, как ни старался выводить каждую букву, каждую строчку, переписанный чистовик, как говаривал, читая иные его материалы в газету, редактор, был "не тае". Испорченный в университете конспектами и репортерским борзописанием почерк прыгал и корячился в разные стороны, два-три слова не улеглись в перенос, вкралась и пара ошибок, которые пришлось исправлять; под конец вдруг плюхнулась на бумагу огромная чернильная клякса, и ее пришлось подтирать. И даже искренность и чистосердечие не могли скрасить эту неряшливость и, тем более, заносчивость и нетерпеливость Ваниной исповеди.