- Раз уж угадал - скрывать не стану. Что сказать ему? Посоветуй!
И Кривоносу и Хмельницкому было понятно, что без пушек, без оружия не только повстанцы, но и реестровые казаки не смогут ничего сделать. А у монастырей большие деньги, да жадность монахов еще больше.
- А почему ты у меня спрашиваешь? - Хмельницкий сделал вид, что удивляется. - Поступайте, как надумали. Только митрополит Петро Могила на ладан дышит, можешь уже и не застать его.
- Рясы на один покрой шьются.
- Они ведь и сами должны понимать, что река родником начинается, а кончается морем. - Помолчав, добавил, словно бы между прочим: - Там у тебя по дороге будут Филон, Гладкий и Чернота. Увидишь - от меня кланяйся, а Остап пусть погостит здесь денек-другой: нужно будет и еще кое-кому о себе напомнить.
Кривонос долго морщил лоб, стараясь до конца во всем этом разобраться, и наконец с удовлетворением улыбнулся.
- Тебе только гетманом быть, Богдан.
- Зачем говорить пустое? Украина достойна гетмана головой выше святой Софии, а мы больше на горло полагаемся. Вы слыхали, что гонцов с Дона перехватили?
- Коли к тебе, то, может, еще и наведаются, - многозначительно сказал Кривонос.
Дивчина в клетчатой плахте внесла на подносе куманцы и сулейки [Сулейка, сулея – посуда для вина] с водками и кованные из серебра кружки. В это время во дворе залаяли собаки. Хмельницкий обеспокоенно посмотрел на окна, на Кривоноса, потом на стену, где висело оружие.
- А ну, узнай! - обратился он к дивчине, у которой заплясали кружки на подносе.
Только успела она выскочить за дверь, как под окнами послышались конский топот и хриплые голоса:
- Пугу, пугу, пугу!
- Пугу, пугу! - ответил Хмельницкий, выглядывая в окошко. - Пан хорунжий, счастливая твоя доля!
В светлицу вошел хорунжий Лава, за ним, неуверенно ступая, шел Верига. Отдав поклон хозяину, они начали оглядывать комнату, потом в замешательстве посмотрели друг на друга. Верига насупился и сердитым голосом сказал Кривоносу:
- Ты что же, собачий сын, казацкого обычая не знаешь? Зачем дивчину до срока увез? Забыл про пост? Что тебе батюшка сказал?
- И моему дому срам, - добавил хорунжий. - Ты что, Максим, хозяйки моей не боишься?
Кривонос подмигнул Хмельницкому. Сотник тоже улыбнулся их наивной хитрости.
- А я было подумал, что ты шутишь, Максим. Значит, и тебе надоело быть холостяком? Ну, если дочь в отца пошла, тогда пожелаем, чтобы и внуки за святую веру стояли, за нашу волю, за нашу отчизну!
- Да будет! - сказал Верига. - Но что я теперь батюшке скажу?
- Батюшка только словом пожурит, а жинка моя еще и ухватом огреет, - сокрушался хорунжий. - Запряг бы рыдван - стоит ведь без дела, - и почетнее, и для дивчины более удобно. Когда уж этих запорожцев к учтивости приучат!
- А что случилось? - спросил Остап, насторожившийся с самого начала.
С лица Кривоноса исчезла беспечная улыбка.
- Разве Ярины нет дома? Где Ярина? - вскочив с места, уже сурово спросил Кривонос.
Верига посмотрел на хорунжего, потом на Кривоноса и без слов понял, что с Яриной стряслось что-то еще похуже, чем они думали.
Все невольно поднялись. Хорунжий разводил руками, пожимал плечами, потом рассказал, как было дело. О девушке вспомнили, когда уже совсем стемнело. Лава сам обыскал весь сад. Всех дружек обошли - ни к кому не заходила. Как проводила казаков, пошла в сад, и больше ее никто не видел.
Кривонос стоял потрясенный. Потом, словно проснувшись, он пытливо посмотрел на Остапа. Тот встревоженно и нервно кусал кончик уса.
- Что ж ты молчишь?
Остап бросил холодный взгляд.
- В колодце надо искать, а может, в речке утопилась.
Все лица побледнели, по щекам Вериги стеклянными шариками покатились слезы. Кривонос дышал шумно и тяжело; со склоненной головы у него все ниже сползал чуб. После паузы Хмельницкий среди тревожной тишины сказал:
- Может, и на тебя нашелся Чаплинский?
Кривонос поднял на сотника мутные глаза, спотыкаясь о скамьи, вышел в сени и с порога крикнул:
- Коней!
Протяжное эхо покатилось рощей и замерло у Мотронинского леса.
IV
Стража медленно похаживала по валам замка и из-под ладони всматривалась в сожженную солнцем степь. Над дорогами густой тучей висела пыль, поднятая копытами коней, волов и босыми ногами крестьян, спешивших на ярмарку в Корсунь.
Вся площадь вокруг деревянной трехглавой церкви была забита людьми, белыми палатками и возами. Мелкая шляхта в серых жупанах из дешевого сукна целыми семьями толкалась у палаток, где армяне из Львова волнами взбивали персидские шелка, переливчатые глазеты и бархаты, тонкие сукна и жесткую парчу. В другом ряду купцы из Гданска и Кракова торговали венгерскими винами, восточными сладостями, орехами, фарфоровой посудой. Киевские и московские оружейники навезли разного оружия - на столах лежали мушкеты, дорогие сабли, пистоли с серебряной насечкой, ятаганы, пули и порох.
Клетки с поросятами, возы с луком и ряды глиняной посуды тянулись до берега Роси. Еще дальше, у самой воды, стояли возы, полные рыбы, меду, постного масла, бочки с водкой, пивом и брагой. На них сидели черные чубатые запорожцы с берегов Самары и Днепра и, лениво попыхивая люльками, наслаждались ярмаркой. Тут же белел ряд кадушек, корыт, ведер, лопат, дуг, ложек и мисок. Между ними расхаживали розовощекие, с широкими бородами продавцы в длинных рубахах и лыковых лаптях. Они привезли свой товар из-под самого Курска. Те, что помоложе, приехавшие сюда, должно быть, впервые, с интересом разглядывали людей. Здешние мужчины были чернявые, с карими глазами, с бритыми бородами и длинными усами. И в холод и в жару они носили высокие бараньи шапки, заломленные назад. В широких рубахах, в еще более широких штанах, они ходили и разговаривали не спеша, с достоинством, и всегда как бы подшучивая, но с такой улыбкой, что никто и не думал на них обижаться. Шутили они с горя, шутили и на радостях, не считая ни то, ни другое достойным серьезного внимания. Мужчинам словно лень было разговаривать, зато женщины говорили много, громко и протяжно, почти нараспев. В плисовых керсетках [Керсетка – женская кофта, безрукавка], выложенных яркими зубчиками или разукрашенных цветной тесьмой, в плахтах, подвязанных красными окрайками, в полотняных рубахах с вышитым подолом и рукавами, в башмачках с медными подковами, женщины выглядели стройными и приветливыми.
И казаки и крестьяне принимали московских людей как гостей: тот ласково улыбнется, другой для приличия остановится, перекинется словечком.
- А церкви у вас есть? - спрашивала какая-то женщина жалостливым тоном.
- Даже каменные, тетка, есть, пятиглавые! - весело отвечал продавец в островерхой шапке и с бородой клинышком. - Это только у вас, говорят, в хлевах венчаются.
- Э-э, голубчик, где церковная уния, там и в хлевах не разрешают венчаться православным.
- Ты, добрый человек, о мужиках расскажи, - перебил ее крестьянин с кнутом в руке. - Ваш царь заступник мужику или он такой же, как польский король?
- Породниться надумал?
- Уже нам света солнца не видно из-за нашего пана, а, говорят, по Донцу вольные земли есть.
- И кто это выдумал - "ваши", "наши"? Жили же, говорят, раньше вместе, - сказал седой дед. - Ежели царям врозь удобно, так нам несподручно.
Подходили новые покупатели, тоже присоединялись к разговору. С языка не сходили толки о панской неволе. Один упомянул Кривоноса - сказал, что Максим собирает людей, но другой бросил на него такой выразительный и строгий взгляд, что тот замолчал.
Ярмарка бурлила ключом. На голубом небе пылало солнце, в облаках пыли суетились люди, громко ржали кони, пронзительно скрипели арбы, монотонно журчали лиры, нежно звенели бандуры, на все голоса распевали слепцы и гнусавили калеки.
С отрезанными ушами, носами или обрубленными руками, они сидели вокруг церкви и между палатками, ползали под ногами, стояли с мисочкой на дорогах. Их причитания, казалось, покрывали все звуки и были так же привычны, как тучи пыли над толпой.
Возле безухого калеки остановилась женщина, одетая в плисовую керсетку и шелковую плахту. Она положила в мисочку два ячневых коржика и грустно покачала головой.
- И мой где-то вот так же бедует, горемычный. Может, слыхал там где про Надтоку Сергея? Третий год в татарском плену мается...
- Не слыхивал, матушка, и в татарском плену не бывал, а только в руки пану Вишневецкому попался.
Молодица испуганно перекрестилась и отошла к толпе, тесно окружившей старого кобзаря. Опустив голову, с которой свешивался на кобзу седой чуб, кобзарь медленно перебирал струны.
- Сыграй, божий человек! - сказал кто-то из толпы. - Люди слушать собрались.
Не поднимая головы, кобзарь стал быстрее перебирать пальцами, струны заговорили громче, и вот они уже застонали, словно чайка над морем, а когда их жалобы замерли, кобзарь густым басом начал:
Как на Черном море, на камне белехоньком,
Там стояла темница каменная,
Да как в той темнице пребывало
Семьсот казаков, бедных невольников...
Пальцы снова побежали по струнам, и они зажурчали, как вода вокруг темницы. Женщины начали всхлипывать, помрачнели и мужчины. Кобзарь запел еще громче:
Уже тридцать годов в неволе пребывают,
Божьего света солнца праведного
В глаза не видят, не знают...