- Чего ты очми-то зыришь, непутева головушка? Коли, слышь, просфоры с лопаты скатились, в алтарь не понесешь их. Ну и гоже ей в мою да твою грешные утробы попасть! Ешь во благовремении!
- Ой, грешно, хлеб-ат божий… - опять струсил Данила, указывая на отпечаток креста на просфоре. - Вона печать-то аж светится - жар в пещи ее не берет.
- Эх, - досадливо сказал Игнашка и взял с полки небольшую железную вещицу с палочкой посредине. - Ha-ко зри, вот она, печать сия. Обмакну ее в водицу да в тесто просфорное и вдавлю, обмакну да и тако же вдавлю… Все, брат, мы, люди грешные, творим… На, поешь-ко!
Данила, наконец, решился - откусил раз-два и съел просфору. А за второй к сам потянулся.
- Ешь, ешь, - сказал Игнашка. - Видно, моя стряпня зело скусна!
Данила признался, что за десять лет, которые он прожил служкой в монастыре, не случалось есть хлебного сразу из печи.
- По сиротству сюды, видно, попал? - спросил Игнашка.
- По сиротству.
Данила рассказал свою нехитрую повесть. Родители его, вотчинные крестьяне боярина Пинегина, померли от оспы, когда Даниле было десять, а брату его Оське восемь лет. Жалкое мужицкое имущество боярин взял себе как "выморочное".
- Не погнушался! - прервал Игнат. - Боярину хрестьянско добришко засвоить, што псу на ветер брехать… А вас с Оськой в монастырь?
- Да. Спервоначалу на посылках, опосля и к делу приставили.
- Ох, ты-то, парень, не приставленный, а наместо коняки все тяготы на себе тащишь, - сказал Игнашка.
- Да што ж… Сила моя не меряна… - и Данила вытянул могучие руки.
Игнашка худым пальцем потрогал молодецкую ладонь: широка, что наковальня, а кожа, с острыми узлами мозолей и царапин, шершава и тверда, словно дубленая.
- Ты и на кузнице робишь и на мельнице, Данилушка?
- Где сил человечьих недостача, туда меня и спосылают, - просто ответил Данила.
- Эх, народушка, свята твоя силушка! - вздохнул Игнашка.
- Вот браток мой Осип торговым делам доверен. Монастырский лес, пеньку, лыко, воск и всякое иное на торжищах продает, - продолжал Данила.
- Видал я твово братка у старца-казначея. На тебя не похож. Нос яко у птицы орла, крутой, а на язык лих молодец - видно, на торжищах наточил. Да видал я его и на миру, за стенами… Сапожки на нем козловые, а на плечах зелен-синь кафтан, не с твою одевку-то, паря. Знамо - купец, гость тароватый! Уделил бы он тебе хоть малую толику от щедрот своих!..
- Да жаден он у нас… - неохотно ответил Данила. - Авось и нам когда добра приворожит, пождем покуда.
- Эх-х!.. все мы так… Авось жданки съели, авосевы города не горожены, авосевы дети не рожены.
Игнашка поскреб бороденку, подпер щеку кулаком и задумался. Бойкие глаза его потускнели, лицо сморщилось.
- Аль занедужилось? - спросил жалостливо Данила.
- Не-е… я крепкой, сухо дерево век скрипит. А только не ведаю я, куды мне век мой девать. Куды побежу, коли очам моим все тошно и на сердце у меня камень могильной?
- Пошто так изводишься? - недоуменно спросил Данила. - Ты обещанник по доброй волюшке, отслужишь свое - и скатертью тебе дорожка.
Просвирник горестно вздохнул. Потом, стуча деревянными чашами, он стал готовить тесто для просфор на позднюю обедню, а сам возбужденным шепотом рассказывал Даниле, как очутился в монастыре. Одна из шаек "вора" - русские и ляхи - сожгла родную деревню Игната. Вернувшись домой из лесу, куда ездил за хворостом, Игнат застал на месте своей избы обгорелые развалины, а под ними трупы жены и четырех детей. Деревня была дочиста уничтожена, и не у кого было спросить, в какую сторону ускакали убийцы. С топором за поясом Игнат, как безумный, бросился вслед, жаждая только одного - изрубить, искромсать злодеев. Он ехал по размытой весенней дороге, нахлестывая свою тощую лошаденку, а сам посылал угрозы и проклятия лютым врагам, забыв, что он один-одинешенек на свете. Но знать не по той дороге поехал. Недалеко от посада он нагнал странника в ряске с железной кружкой на груди. Старик попросил довезти его до Троице-Сергиева монастыря, а по пути, сидя бок о бок с Игнатом, разузнал от него все и о себе рассказал. Оказалось, ехал с Игнатом сборщик Троице-Сергиева монастыря, старец Нифонт, "наикротчайшего бытия" человек.
- Сам не ведаю, как он меня, словно деньгу из грязи, на свет поднял, кротостью своей обговорил меня-таки, што заслаб я, яко малое дите… Выпытал он у меня все грехи мои, а великий грех мой - питие!.. Аз пью квас, а угляжу пиво, не пройду мимо. Он же, Нифонт, стал меня наущати на господа робить от срока до срока - так и стал я обещанником.
- Вот и ладно, - не понимая, куда же все-таки клонит Игнат свою речь, вставил Данила. - Худо ли тебе тут в монастыре от грехов спасаться, жить смиренно, не страшиться врат адовых. Адово пекло стонает, к себе грешников призывает… слыхал? - и Данила перекрестился - вот о каких ужасах заставил его вспомнить этот чудной просвирник.
Игнашка свирепо вдавил кулаки в большой ком просвирного теста, которое он месил на столе.
- Э-эх… Полнится-то оно полнится, да не нами - тяглыми мужиками, а полнится адово пекло архимандритами, попами да царевыми дьяками… Недолго в тутошних местах обетничаю - и толико перевидал мерзостей от отцов сей обители, кои душами нашими владеют: по бороде Авраам, по делам Хам. У себя-то в кельях скоромничают, винищем да медами наливаются… Деньгу копят, она у них легкая, они аминь, а в суму - алтын…
- Да окстись ты! - возмутился Данила. - Кабы так было, господь-бог порушил бы стены монастырские. Срам тебе за твои слова, за нечестивые думы!
- Ладно, ладно, - уже спокойно сказал просвирник, ловко разрезая тесто на ровные пласты. - Я ведь о том баял, что́ наши грехи, тяглых людишек? Совсем того лиха нету, что у бояр аль у князей господних… Отец небесный, да и што могем мы, тяглые, на земле изладить? Откелева что взяти? Душа божья, глава царска, спина барска…
- Ох, пора уж мне… - и Данила неуклюже поднялся.
- Поди, поди! - ласково сказал Игнашка.
Данила вышел от просвирника, смущенный его удивительными речами. Даниле хотелось возразить, но у него не водилось в запасе слов, которые могли бы перешибить дерзкие и крепкие речи просвирника.
- Эко! А я по всей обители рыскаю, брата старшого ищу-свищу! - прервал думы Данилы насмешливый и сердитый голос.
Младший его брат Осип Селевин шел ему навстречу, заломив на черных кудрях кунью шапку с малиновым бархатным верхом. Осип жил вольно, да и старцы-хозяйственники баловали его, как одного из самых оборотистых "гостей монастырских".
- Иде ты толчешься, притрепа? - уже с сердцем продолжал Осип. - Поди-тко немедля к столовому старцу, скажи, что, мол, Осип послал. Надобно навес для народишка ставить… И куды такая пропасть их к нам со всех деревень притопала? И чего им страшиться? Кому их тряпьишко надобно? Тьфу, смехота! - И вдруг, лихо подбоченясь (мимо прошли с мамкой две боярышни), Осип важно приказал брату:
- С поверху самы великие бревна токмо ты своротишь. Опосля того в ямы бревна поставишь, землю убьешь… Поди, робь!
Данила молча пошел в назначенное место. Исполнять приказания младшего брата ему всегда было неприятно, однако приходилось в его положении троицкого служки. Выросши в монастыре, Данила привык повиноваться каждому, кто приказывал ему.
С бревнами, с навесом провозился он за полдень. Обтаптывая землю вокруг последнего столба, Данила вспомнил, что с раннего утра, кроме просфорок, ничего не ел. Посмотрев на свой измятый, выпачканный землей и смолой подрясник и черные от грязи руки, Данила хотел пойти к колодцу, но голод погнал служку прямо к воротам.
Он вышел на площадь посада, протискался к столам обжорки, съел две большие чашки коричневой с желтыми пятнышками жира похлебки из печенки и очистил целый ковш гречневой каши. "Ну-ка пойду я на Келарской пруд, порыбарю малость", - сказал себе Данила и, подумав о мягких, густотравных пригорочках, где можно полежать и дать телу размяться, даже весело присвистнул. Навстречу шла девушка в мерещатом сарафане, который пестрел на ней охряными и зелеными клетками самодельной краски из лукового сока и моченой черемуховой коры. На голове девушки горел-переливался яркий атласный платок.
Только успел подумать Данила, кто эта щеголиха, как девушка поравнялась с ним, и он узнал черные, как крыло дрозда, крутые брови Ольги Тихоновой.
- Здорово, красна девица! - с поклоном сказал Данила, почувствовав, как сразу и обида и радость охватили его.
- Здоров будь! - молвила девушка, потупясь, и нетерпеливо заиграла бахромой своего атласного плавка, который струился золотом, новешенький, нежно ломаясь по сгибу. Данила, осмелев, взял ее за руку. Она была холодна и дрожала.
- Уж хошь бы единый разок очми на меня повела, девица!
Ольга глянула на него исподлобья, в ее темных глазах вспыхнул огонек - и тут же погас.
- Ну… - бросила она, потупясь. - Пусти, не временится мне, Варвара-золотошвея, ждамши, покорами изведет.
- Ох… давно ль ты ее страшиться стала?
- Ну и стала! Не твоя печаль! - и Ольга так дернула плечом, будто ей вдруг стало больно. Ее праздничный платок дразнил, колол глаза и, казалось, плавился на солнце. Даниле вдруг захотелось сдернуть, смять его, изорвать в клочья, но он боялся дотронуться до него своими грубыми немытыми руками.
- Небось Оська плат тебе привез? - спросил он.