Анна Караваева - Собрание сочинений том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице стр 17.

Шрифт
Фон

Подсел поближе Марей и еще кое-кто. Марей, оглаживая заскорузлой ладонью широкую жесткую бороду, глянул на Акима хмурыми глазами.

- Выходит, один ты и уцелевши? Все померли?

- Все… померли, да… Два без малого месяца хворь трепала… вот и померли…

И Аким Серяков, согревшись от полной чарки, начал свой рассказ.

Возле него плотно сгрудились внимательно-суровые лица, и многие глаза из-под нахмуренных бровей ловили каждое его слово и каждое движение его тощего тела. Никто не прерывал Акима. Все сурово молчали, только грозные перебежки взглядов вспыхивали, как зарницы.

Их работало в Бобровском затоне сорок человек. У барака стены были гнилые, щелястые, пол земляной. В первую же ночь, как их пригнали в затон, чуть не замерзли все от мороза, только и спасло, что спали тесной кучей. Сложили из старых кирпичей печку, в ледяной воде из проруби месили мерзлые комья глины. Глина не расходилась в воде, и мяли ее босыми ногами прямо на ветру, а потом обтирали замызганные ноги снегом. Но печка вышла плохая, дымила, а топить ее часто приходилось, иначе в бараке бы не жить. Редкий день проходил без угара. Самое скверное было то, что не было горячего: из завода дали только ржаных буханок да солонины. Пили снеговую воду, всегда сырую, терпкую, противную. Хворь подошла быстро, как только начали возку бревен. Перемогаясь, люди тащились в лес. Главный надсмотрщик был свиреп и носил с собой кожаную плетку-короткохвостку с пулькой на конце. Чуть зазеваешься, хлестнет, будто легонько, а пулька вмиг продерет старый полушубок и больно обожжет тело. С каждым днем работа шла все хуже, и как ни орал надсмотрщик, рабочие, скорчась, бросали пилы и топоры и, трясясь всем телом, онемевали на корточках над снегом… Каждый день появлялся новый больной: кто исходил поносом, кого трясла и жгла лихорадка. В огневом жару, в корчах, метались люди, хрипло молясь и проклиная несчастную работную долю, умирали, кто глухой ночью, кто среди бела дня.

Надсмотрщики все убежали. С ними заказывали слезные просьбы прислать лекаря. И как ждали лекаря! Выбегали на пустынную, мертво-белую равнину Оби и смотрели, не покажется ли кибитка. Потом посылали ходоков к начальству. От главной конторы передали приказ скорее кончать с бревнами, а лекаря обещали послать. Но его все не было.

Вскакивая чуть свет затапливать печку, бергалы видели на нарах новый труп, рядом с которым проспали ночь. Сначала копали могилы для одного, потом стали копать в "запас", очередного "упокойничка" ждали и хоронили потом по четверо, по пятеро.

Умирающие глядели воспаленными глазами в черный от дыма потолок барака и в последней дрожи жизни посылали проклятие городу на другом берегу Оби.

- Вот… этта намеднись и прикатил лекарь… ящик с им в санях… "Игде, бает, болящие?" А мы с товарищем (покойник ныне) яму последнюю заравниваем, а сами чуть дышим. "Игде, бает, больные, показывайте". А мы: "Да нетути боле болящих-то, мы вот токмо останные"… Он ка-ак заматерится: "И-их вы таки-сяки" да восвояси и убрался. А мы и поперли вслед ему сюды… Здеся же я один и остался…

Сеньча вдруг надрывно охнул и с дикой силой ударил кулаком об стол. Подпрыгнули, зазвенев, чарки. Сеньча же, раздув ноздри, бил себя в грудь:

- У нашей братвы по две жисти? А? Одна ведь жисть, да и та задрана. Заяц и то живет краше. Пристрелют и в сани положут, под ковер. Кто хуже нашего живет? Кто-о?

Вспыхнули вздохи. Загорелись глаза.

- Рази ж жисть?

- К-каторга!

Сеньча впивался острым взглядом в хмуро пылающие лица, и четкий его шепот был слышен во всех углах:

- До коих пор терпеть? А? Для нас другое солнце, што ли, светит? А? Што мы, доли себе не знаем? Искать не будем? А? Бу-у-д-ем!

Почти в молитвенном порыве Сеньча протянул руки к запорошенным метелью окнам.

- Дороженька-а! Ото снегу ослобонися, просохни, дороженька! В темну ночку, в теплынь убежим от проклятущего сего места! Бухтарма-матушка приют даст!

- И для нас доля есть…

- Велика земля - Сибирь!

Бергалы притихли на миг, вслушиваясь в воющий свист ночной метели.

Вдруг Сеньча гикнул:

- И-их! В нас, робя, вся силушка-а! Ка-ать! Айда спляшем! Душа горит!

- Ну тебя, дикой… Домой пора вам, гола-рвань моя!

Но Сеньча, худой, гибкий, уже отбивал такт босыми пятками, и черные его брови на выступах большого лба тоже выплясывали в буйной дрожи.

Катька повела плечами, мягко шевельнула бедрами и поплыла вслед за Сеньчей. И всех зажгла его удаль.

Ответно засвистели, весело и бойко запели, начали хлопать в ладоши.

Василий Шубников топал-топал, стоя на месте и высвистывая. Вдруг гикнул, вскинулся, длинный, с львино-курчавой гривой рыжеватых волос, нетерпеливо дождался начала такта и пошел вслед за Сеньчей.

Э-эй, жги-говори!
Комарики-комары!
Сбитень горячий…

Сеньча хохотал, подмигивал загоревшимся глазом, подпевал высоко и заливисто, пускался вприсядку, пружинисто вскакивая в легкую погоню за лебединой Катькиной пляской, игриво поддавал ей локтем и, дробно топоча, отходил опять назад.

Василий Шубников, встряхивая лохматыми кудрями, выхаживал то медленно и важно, то истово, дробно, как Сеньча.

Эх, дев-вонька моя,
Р-раскр-рупичатая-я!..
Эх-эх!..

Аким Серяков, разомлев от тепла и нового, острого ощущения жизни, смотрел на пляску, улыбаясь слабо, по-ребячьи. Марей Осипов глянул на него и вспомнил своего урода-сына Сергуньку, худого, слабого, что так же вот улыбается и зря отягощает собой землю. Спросил Марей:

- Ты откедова, Аки мушка?

- Я из Лиственной Балки.

Марей вздрогнул.

- Батюшки! Да ведь Лиственна Балка от нашего поселка вовсе близехонько… Наш поселок Орехово…

Орехов кедровых у нас уйма… Знаешь Орехово-то? Может, недавно ты оттедова?

- Не-е! Давно дома не бывал. Все в бергалах числюсь. На Пихтовском долго работал, потом здеся вот…

Марей затряс седыми кудлами:

- Ишь ты-ы!.. А я, парень, все вестки от своих дожидаю, как там они у меня. Дома-то старуха, сын незадачливый да две девки… замуж просются, а мы не отдаем. Девок-то у нас с руками оторвут, здоровушшие, кровь с молоком. А как их отдашь? Из-за земли никак невозможно, работать будет некому. А в девке кровь играет, от бога ведь положено, всем любиться да плодиться охота… Боюся, как бы прорухи какой не было.

Кругом шел громкий говор, смех, прибаутки. А Марей, глядя вопрошающе в Акимовы засыпающие глаза, делился с ним своей всегдашней заботой. Аким же, больше из сочувствия к этому сумрачному старику, чем от охоты говорить, сказал:

- А вон руднишные ребята так ни за кой грех не считают, коли девка ребенка принесет.

Марей сокрушенно замотал сивой головой:

- Господи-и! Да кто считает за грех? Ведь нужда на тако дело гонит… Чай, человек-от не каменный! Да только попы к нам ездиют из Бийску, стро-о-гущие попы… Прикатит и учнет наблюдать: кто как жил-поживал… А люди-те ведь всяки бывают. Другой сболтнет про суседа невесть чо, а поп и рад. Такой, браток, шум поднимет, к-куды!.. Да ишо страх наложит. Тут и вывернись, как знаешь! У-ух!.. Вот у меня сердце и болит от думы всяческой!

Степан Шурьгин отлеживался после розог недолго. Кучер Никита и считал-то кое-как, и розгу на Степанову спину опускал нехлестко - с Никитой ведь вместе песни пели в людской в краткие минуты отдыха, вместе же играли в "короли" древними, засаленными картами. А когда в темном амбаре высек Никита Степана, то поклонился ему в пояс:

- Прости, Степанушко, Христа ради, не серчай…

Степан криво усмехнулся.

- Я, друг, чую… Тебе на спину сели, тебя давят, а ты меня… - Степан судорожно передернул ноющими плечами и шепнул: - Я сего не забуду.

С этих пор появилось в его взгляде какое-то новое выражение, которое пугало Вериньку. Он полюбил повторять часто:

- Я сего не забуду. Не забуду.

А как-то синим вечером, когда за окном шумела и пела разноголосо весенняя ростепель, Степан, сжав девичьи руки в горячих твердых своих ладонях, шептал, задыхаясь:

- Слышь, Веринька… Из Сузунского завода восемнадцать человек убежало в горы… а из Колывани двадцать пять… Из Бийску восьмеро… Вот оно! Бежит народ, доли ищет… Везде по городу приказы наклеены. Дескать, ловите, подайте нам сюда, в начальничьи руки, сей народушко… Веринька, сулят по пять целковых, кто им бычка на веревочке приведет… Да… Убить мало таких подлецов, кои на сие дело решатся, чтобы беглых выдать!

- Ох, господи, до чего глаза у тебя, Степа, дикие стали! Будто тебе самому с ними… с беглыми… быть охота…

- А скажешь, родненька, нет? Может ли наш народушко забыть, как два десятка годов назад, ну поболе малость, народ с батожьем на дворян пошел, землю себе брал, а мастеровщина на заводах пушки лила не для дворян, а дворян пушить. Думашь, забыли? Старики - кто перемерли, а кто и запамятовал, а молоды-то, Веринька, помнят… У, ка-ак помнят!..

- Степа, милый, пагуба тебе будет от таких речей!

- Веринька, Веринька, голубок мой кроткой! Мыслишь, отчего мастеровщина бежит в горы-то, а?.. Ты говоришь, от мыслей сих верная-де пагуба… Ох, родненька моя, голубина душа. Всю жизнь тебя в клетке сей продержали, всяким штукам хитрым обучили… А ведь ты вольная, отец твой садовник у них был, наемный человек… Помер, оставили тебя из милости. А какова отличка, что ты вольная? Никакой!

Он взял в руки ее маленькое лицо, казавшееся еще бледнее от желтого скупого огня сальной свечи.

- Просила ты о том, чтобы нам с тобой венчаться? Просила? Ну, что тебе, вольной, ответили? Просила?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора