Вдруг невидимая сила сдавила им плечи и ударила в голову. Шушины упали в снег. Перед ними стоял Сеньча Кукорев, а рядом с ним - закрывшие собой весь мир, неумолимые люди, исполосованные спины которых невозможно выгнать из памяти даже крепкой водкой Катькиного шинка.
Зотик глянул на Сеньчу и замер. А Сеньча, сверкая глазами, сдавленно шепнул Зотику:
- Ш-ш! Пикни, - и вот тебе.
И Сеньча замахнулся ножом.
Кто-то отдернул руки Зотика и Андрона назад, и теплая из чьего-то кармана веревка шустрой змеей оплела, обожгла руки.
Сеньча подтолкнул их в спину:
- Ну, ходи, ходи!
А Зотику дунул в ухо:
- Ты - меня, а теперь я - тебя…
В сизом небе тяжело клубился и медленно плыл черный едкий дым завода барнаульского. Длинно взвизгивала лесопилка; как бешеный рев зверя, разносила свой скрежет и вой шлифовальная фабрика. На мосту кто-то бранился, а другой отвечал ему звонким хохотом.
Зотик подумал сонно:
"Верно, пьяные орут".
И сразу будто потухла его мысль, когда, подтолкнутый сзади, он упал в яму, стукнувшись больно лбом о голову Андрона. Остро, последним напряжением воли, почуял под ногами пустоту свежевырытой ямы для них, братьев Шушиных - Зотика и Андрона, у которых такая жирная пашня, как пух, пашня за родной им теперь сибирской деревней.
Зотик потянулся к Сеньче, прямому и черному, молчаливо раздававшему лопаты:
- Семен… Чо ты хошь с на-ами? Темные мы, подневольные… Братцы, пожалейте!.. Бабы у нас тамо… Пашня!
Андрон низким, угасающим шепотом:
- Братцы!.. Семе-ен… прости… значит… прости!.. Неволя наша… Чем хошь ублаготворим…
На краю ямы все молчали.
Сеньча вдруг нагнулся и в разинутые для новой мольбы рты братьев Шушиных сунул тряпичные кляпы.
И братья Шушины сквозь сонный, страшный звон услышали последние звуки жизни:
- Чо баять-то с вами долго? Сами все знаете… Пошто противу всех пошли? Над нами тож неволя… А вы вредны пиявицы, - вам не жить!..
Зотик зажмурился от блеска стали в пальцах Сеньчи. Кольнуло в горло, и Зотик захлебнулся в потоке горячей крови.
Андрон же не видел, кто его ударил в шею, как не видел он и не помнил лица того, над кем, дрожа и ледяно потея, заносил розгу в экзекуционной гауптвахте завода.
Яму заложили плахами, завалили землей, крепко затоптали. Набросали сугроб.
Сеньча, щурясь на белый серп луны, прорезающий обрывки туч, сплюнул, вытер еще раз ножик о снег, обмыл снегом руки, затоптал кровь под ногами.
- Теперя их до самой теплыни не разыскать. Айда, робя, к Катьке! Я шапку обеднюшню продал седни, так угощаю…
- Айда!
Шинок на горе, над прудом. Большая у Катьки изба, длинная, как сарай. Сквозь щели запертых ставней скупо брызжет свет на снега. Во второй комнате гуляли. В первой же было пусто. Тут же стояла и стойка со штофами.
В углу криво висела коричневая дощечка иконки. На одной стене засиженный мухами раскрашенный лист - "Хождение игумена Даниила по святым местам". Между окнами, повыше, над головами, выцветший донельзя лист с изображением царицы Екатерины в синем платье с большой головой в короне и пышной грудью с пятнами орденов. Портрет был давно обсижен мухами и достался Катьке в наследство от отца-кабатчика вместе со всем прочим.
Самое свежее на портрете была кривая надпись углем от угла до угла: "а ежлиб Емельян Иваныч до нее дошел, он бы ей показал знатно".
Катька грамоте не знала. А люди в шинок заходили всякие.
Сеньча, садясь за стол, спросил:
- Кто этта гулят-то у тебя?
- Не знаю, каки-то торговые.
Молодой мастеровой, чернявый, как цыган, покачал головой:
- Пускашь кого попало. Прирежут вот…
Катька повела круглыми плечами.
- Пошто-о? Меня, брат, все знают… У меня о каких хошь делах могешь баять… Окромя меня, куды пойдешь? Кто был у меня, что баял - никто не проведает, я - могила. Мне на всех плевать, самой жить бы любо, а кажный живи, как хошь.
Самокурка у Катьки была огневая, привозили би-катунские мужики. Мастеровые пили жадно, широко раскрывая жарко дышащие рты.
Опрокидывая в рот жестяную чарочку, Сеньча крякнул, обжигая горло и весело крутя головой:
- У-ух, крепка!
Закусывали большими ломтями ржаных пирогов с квашеной капустой.
- Э-эх, пирожище-то-о!
Катька, мягко топая толстопятыми ногами, подкладывала куски.
- Ешьте, ешьте! У меня печь большущая, пирогов напечено вдоволь.
- Тебя самое в этаку печь можно.
- Заж-жарить!
- То-то жиру-то бы потекло-о!
Катька притворно сердилась: хмурила густые брови, узенький мясистый лоб, ежилась круглыми плечами, как большая, сытая, лукавая кошка.
- Охальники-и! Стыдобушки на вас нету-у!
Вино тонкой огненной струйкой текло в жилах.
Разогревало, размягчало усталый зуд мускулов, рождало радужные туманы в голове, путало легкие, смешливые мысли, певуче постукивало в висках. Вместо постылого шума заводского - Катькин раскатистый смех, прыгающие Катькины плечи, плутовские искристые Катькины глаза.
- Подь сюды! Ядреная-я!
- У-ух, ты, бес-баба!
- Сам к бесам поди! Что я в тебе не видывала, головасто-ой! Леша-ай, чисто лешай!
- Кать, а Кать! Я хошь и пьян, а обнять тебя могу-у…
- К тебе пошто не пойти, черноусенькой! Только брякни деньгой о донышко.
Катькина повадка: деньгой брякнуть - в чарочку пустую монет накидать, а Катька в карман свой необъятный спрячет. А ежели на дне чарочки зазвенит серебро, тогда нет конца Катькиным проделкам: ласковым щипкам, поцелуям, хохоту, песням. А утром гость просыпался на жарком пуховике, на широченной кровати, которую все звали "кораблем". Катька угостит гостя пирогом, горячим пахучим сбитнем и скажет деловито:
- Ну-ка-сь, шагай домой, аль по делам, чо-ли! День для работы всему миру.
Иногда спрашивали у шинкарки:
- Куда ты деньги копишь?
Она отвечала просто:
- Всяко быват. Когда в рост дашь, когда чо купишь. Чать, я не урода смертная, нарядиться охота.
- Ну, а в рост-то пошто даешь?
Катька убежденно кивала жестковолосой головой:
- А надо. Вот как стану помирать, в соборе поминание попам закажу, на многие лета. А над могилкой пусть башню с андилами построют.
Она щурила быстрые карие глаза, на широконосое лицо налетало облачко, и становилась Катька грустно-важной, замкнутой в себе, далекой от вечернего шума бойкого шинка.
- Камень штоб бе-елый, а у андилов крылышки вот этак растопорщены, будто взлететь хотят.
- Может, ишо чо?
- И штоб в башню входить можно было, велю лавушку ковану поставить… и штоб внутри башни неугасимая… А на самом виду большущими этакими буквами: Екатери-на Савель-евна, дочь Глазырина. А попы обо мне пусть панафиды служат, о рабе грешной Екатерине… А меня-то уж и след простыл.
Чудная была Катька, иногда и понять нельзя. Все знали про Катькины заповедные думы, и редко кто ворошил их, не любили тогда Катькиного далекого взгляда.
Катька сегодня нарасхват. К концу вечера из первой комнаты пришли четверо торговых с Катуни. Привезли шкуры кожевникам, маральи рога, мед. Все бородатые, крепкокостные, в меховых чоботах. Дым длинных алтайских трубок синим облаком стоял под закопченным потолком. Пили торговые много, сорили деньгами. Хватали волосатыми руками Катьку за плечи, за бока.
- И-э-э-х… Куб-бышечка-а!
Один из них, уже с сединой в бороде, густобровый, пригоршню серебрушек вывалил с красной ладони в чарку и крепко обхватил Катьку.
Молодой мастеровой раньше набросал медяков, серебра у него не водилось. Он закусил красную губу, еще не успевшую поблекнуть в едком дыме завода, и крикнул Катьке:
- Подлая ты! Я ведь первый дал!
Она не обиделась, обернулась назад и мигнула:
- Ему за серебро первому. А твой черед придет. Ты и за медяки хорош, парень.
Торговые рассказывали про дальние Катунские берега и, прищелкивая языками, считали, сколько шкур и мяса выгодно купили у горных охотников.
Сеньча Кукорев, напряженно вглядываясь в их мутные от вина глаза, некоторые слова будто пропускал мимо ушей, как ненужные, за другие схватывался, переспрашивал хрипло:
- Баешь, в Бухтарме ни одного солдата нету?
- Ха! Солдаты! Куд-ды тамо? Тамо, брат, Китай-страна рукой подать… Степи тамо… Ветер гулят!
Жарко дышащие груди крепко приникали к столу, все напряженней и острей становились взгляды, пьяная дрема сползала с лиц, меньше пригубливали, больше слушали. Некоторые, приставя к уху заскорузлую руку, спрашивали:
- На Бухтарме хлеб-ат сеют?
- Землю-то так и брать сколь кто хошь?
- А казаки-то туды не рыскают?
Торговые отмахивались, хохоча:
- Далища ж! Китай - рукой подать от Бухтармы… Сей себе, охоться, хошь золото копать - копай… Сам себе хозяин…
Сеньча, впиваясь худыми пальцами в край стола и сосредоточенно двигая бровями, высчитывал что-то в уме.
- А как тамо… нащет лесу?
- Для ча те лес-то?
Сеньча даже передернулся:
- Для ча? Избенку, к примеру, обладить… для скотины опять же…
- Лесу-то! Ха! В Бухтарме все-е есть, чо хошь. И лес, и пашня, и зверь, и золото… и… и… токмо рук не жалей…
Из напряженных грудей вырвался обширный вздох:
- Бухтарма-а-а!..
Сеньча, осторожно закрывая глаза, приглушенно спросил:
- Н-ну… а слыхивали… народ-ат туды, на Бухтарму-то, шибко бежит?
Торговый с размаху опустил руку на острое плечо Сеньчи:
- Народ-ат? Б-беж-жи-ит! На Бухтарме все как один хозяева… Да подь на Катунь подальше, тамо беглых сколь хошь…