Бела Иллеш - Тисса горит стр 5.

Шрифт
Фон

Слева надвигается румынская конница. Никто не помышляет о сопротивлении. Все, кто могут, бегут, побросав винтовки. В небе парит французский аэроплан.

Тра-та-та-та-та-та-та.

Летчик из пулемета бьет по бегущим.

В Солноке у въезда на деревянный мост толпятся беглецы.

Лошадь в испуге вздымается на дыбы и разбивает часть перил. Вместе с одноколкой валится она в Тиссу, увлекая за собой несколько человек.

- Спасите! Спасите!

На противоположном берегу автомобиль пытается проложить себе дорогу к мосту, но застревает в людском потоке. Из автомобиля выскакивает человек и протискивается на мост. Другой, в черной кожаной куртке, остается в машине. Размахивая ручной гранатой, он кричит что-то в самое ухо шоферу, но из-за шума, грохота и трескотни, криков и стонов - слов его не слышно.

Тот, что соскочил с машины, пробрался уже почти к самому румынскому берегу. Он стоит там, где только что лошадь свалилась в воду, - запыленный, грязный, небритый красноармеец. Молча наблюдает он это паническое бегство.

Петр глядит на него… "Быть не может, - проносится, у него в мозгу, - или и впрямь он?.."

Все больше красноармейцев толпится вокруг неподвижно стоящего человека, еще немного - и его сметут в Тиссу…

- Ну, герои…

- Товарищ Кун!.. Бела Кун!..

- Ну; герои, куда вы девали свои винтовки? - спрашивает Кун усталым хриплым голосом.

Тра-та-та-та-та-та.

Румынский снаряд попадает в автомобиль. На месте человека в кожаной куртке - окровавленная груда.

Тра-та-та-та-та-та.

В Солноке, на высоком берегу, пылал дом с тесовой крышей.

Ветер с востока

Мне было тринадцать лет, когда жандармы забрали моего отца. Дело было так: когда управляющий ударил отца кулаком по лицу, тот бросился на него с вилами. Сбежался народ, но отец, размахивая окровавленными вилами, никого к себе не подпускал. Мы - моя мать и я - стояли поодаль, у дверей нашего домика. Пришли жандармы, надели на отца наручники и увели. Мать после этого долго пролежала в постели - так она была подавлена и измучена.

Суд приговорил отца к десяти годам тюрьмы. Соседи утешали мать, что отец выйдет из тюрьмы еще крепким человеком, ему тогда будет всего сорок три года, но увидеть отца мне так и не довелось - он умер в тюрьме. Мы же переселились в город, к родному брату моей матери. У дяди Ивана не было ни жены, ни детей. Когда мы к нему переехали, он рассчитал свою старую стряпуху, и с тех пор моя мать стала стряпать истирать на всех.

Дядя был человек состоятельный. Он жил в собственном доме, там же помещалась и его седельная мастерская, в которой работало человек девять учеников, одного приблизительно со мной возраста. Дядя предпочитал брать в обучение круглых сирот и за четыре года обучал их ремеслу седельщика. Когда учение заканчивалось, работы он им не давал, а "пускал их в жизнь попытать свои силы", как он любил выражаться. Соседи хвалили его за доброе сердце, да и сам он до одури твердил своим ученикам, что если они в дальнейшей своей жизни будут честно выполнять свои обязанности, то это лишь его заслуга… А под честным человеком он понимал, кто сызмальства трудится, не разгибая спины, с утра до поздней ночи. Дядя очень заботился о том, чтобы его ученики оправдывали в этом отношении репутацию честных людей.

В мастерской был один только подмастерье - Петрушевич, человек пожилой, твердо убежденный в том, что для молодых людей затрещина является лучшим средством воспитания. Шесть дней в неделю Петрушевич бывал трудолюбив, молчалив и трезв, - по воскресным же дням он с самого утра принимался за выпивку. Поставив перед собой два стакана, он наливал, чокался сам с собой и выпивал. Возвращаясь от обедни, мы заставали его уже в приподнятом настроении. Он беспрестанно обнимал учеников и называл мою мать барышней. К обеденному столу он уже бывал не в силах подойти, - покачиваясь на стуле, затягивал он заунывные заупокойные песнопения, неизменно заканчивавшиеся рыданиями. Тогда дядя кивал на него ученикам, и те под руки уводили его и укладывали в постель. Дядя собственноручно запирал его темную каморку на ключ. В понедельник же Петрушевич первым принимался за работу.

По просьбе моей матери дядя принял и меня в учение. В том, что я не стал впоследствии шорником, вина не моя, а Петрушевича.

Он с первого же дня заявил:

- Уж вижу, что этот балбес мне всю мастерскую перепортит. Дать ему в ухо - мать поднимет рев: старая ведьма еще способна, чего доброго, подсунуть мне в пищу какой-нибудь отравы. Если же я стану на него глядеть сквозь пальцы, то и остальные ребята начнут лентяйничать.

Мать уже все свои слезы выплакала и вряд ли была способна еще плакать, хотя бы Петрушевич целые дни напролет занимался моим "воспитанием". Что до учеников, то под его наблюдением они никак не смогли бы приучиться к лени.

Во флигеле у нас жил высокий и широкоплечий человек, с лицом, густо усыпанным веснушками. За квартиру, состоявшую из комнаты и кухни, он платил очень аккуратно. И хотя ни с ним, ни с его женой у дяди никогда никаких недоразумений не происходило, тем не менее и дядя и Петрушевич за что-то ненавидели и презирали этого человека.

Однажды вечером, когда он, возвращаясь домой, проходил мимо нашей мастерской, дядя внезапно крикнул мне:

- Ступай, вымой руки! Живо!

Затем он повел меня во флигель.

- Вот, господин Гайдош, этот паренек - сын моей родной сестры. Крепкий, здоровый мальчишка… Не могли бы вы пристроить его учеником в вашей мастерской?

Гайдош пристально поглядел на меня.

- Это его отец… - начал он, но дядя быстро прервал его:

- Он… Он самый, чорт бы его побрал!

- Что ж, попытаюсь, - сказал Гайдош и погладил меня по голове.

Рука у него была большая, сильная и тяжелая, но ее прикосновение было ласково.

К тому времени, когда вспыхнула война, я уже третий год работал в железнодорожной мастерской. За это время я научился читать и писать. Гайдош сводил меня как-то в рабочий клуб, и с того времени я стал посещать общеобразовательный кружок, руководимый Секерешем. Дядя ничего не имел против того, чтобы я учился грамоте, но пришел в ярость, услышав о рабочем клубе. Он строго-настрого запретил мне посещать "этот притон". А так как я, несмотря на запрещение, продолжал все же ходить туда, то он пригрозил моей матери, что выгонит ее из дома. Моя мать не приняла эту угрозу особенно близко к сердцу. Тогда дядя снова взялся за меня, но все было тщетно. Как-то воскресным вечером, заперев по обыкновению каморку Петрушевича на ключ, он торжественно заявил, что отныне он умывает руки и снимает с себя ответственность за мою судьбу.

- Твой отец - негодяй и сгнил в тюрьме. А тебя рано или поздно повесят!

С тех пор мне стало легче жить. Вечерами, по возвращении из железнодорожных мастерских, мне уже не приходилось снова браться за работу в седельной мастерской. И в рабочий клуб я ходил беспрепятственно. Дядя попрежнему отбирал у меня весь мой заработок. Он заявил, что уже не тревожится за мою будущность; но если я посмею развращать его учеников, как меня развращает Гайдош, то он с меня шкуру спустит, потому что за них он отвечает перед богом и людьми.

Объявление войны явилось для меня необычайно радостным событием. Жизнь в городе была смертельно скучна и уныла. Я всегда жил в надежде на какую-нибудь перемену, на какое-нибудь внезапное событие, которое бы выбило меня из привычной колеи, но за два года, проведенные мной в городе, никаких событий так и не произошло. И вдруг - война! Наконец-то нечто необычайное, возможность пережить интересные события!

Помимо того я был социал-демократом, а потому не мог не радоваться объявлению войны. Свою принадлежность к социал-демократической партии я должен был, понятно, тщательно скрывать, иначе бы меня немедленно уволили из мастерской. Но радоваться войне я мог открыто.

В день объявления войны Карл Немеш - адвокат, игравший в рабочем клубе видную роль, - выступил перед рабочими железнодорожных мастерских с большой речью. С балкона квартиры начальника станции он говорил:

- Каждый честный рабочий, каждый социал-демократ должен восторженно встретить объявление войны. Эта война - священная война, эта война - за освобождение. На острие наших штыков несем мы свободу рабам русского царя - нашим товарищам!

Мы ответили ему восторженным "ура".

Вечером в городе устроили иллюминацию и шествие с факелами. Я, понятно, принимал участие в процессии и до хрипоты распевал:

Погоди, проклятая Сербия,
С монархией в спор не вступай!
Не уступят венгры и на поле сраженья
Крови не пожалеют!

Гайдош в процессии не участвовал. На следующее утро, по дороге в мастерские, я ему рассказал обо всем виденном и слышанном накануне. Он в ответ промолчал. Видимо, он не был заражен общим восторгом.

На домах был расклеен приказ о мобилизации.

Ничего хорошего война с собой не принесла. В мастерских нас заставляли работать все больше и больше, дома же пища становилась все скуднее. Дядя где-то вычитал, что англичане проиграли последнюю войну из-за недостатка съестных припасов.

- Это мой долг перед родиной и королем, - заявил он, давая ученикам уменьшенные порции. - Хоть этим я помогу родине, раз уж не в силах послужить ей на бранном поле.

Наш город являлся узловым пунктом: одна линия вела на запад, а три в Галицию, к русской границе. С момента объявления мобилизации во главе мастерских был поставлен поручик. Кроме того, на станции было расквартировано четырнадцать солдат под командой унтер-офицера. Никогда еще не случалось мне видеть столько поездов, как тогда. Поезда, шедшие на север, везли солдат, боевые припасы и провиант. Поезда, прибывавшие с фронта, были переполнены ранеными.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке