- Старики мои! Старики наши! Обломки, осколки фарфоровой нашей, драгоценной России! - Голос дрогнул, будто трещина зазмеилась по горлу, по глотке. - Честь и слава Родины нашей оболганной, поруганной, убитой! Вы - здесь. Вы - в Париже! Цвет русский, слава русская! - Еще сильнее стянулась на горле слезная петля. Плакал князь, уже не стыдясь. Слезы ползли по изрытым, изморщенным щекам, капали на безупречно белый воротник парадной сорочки. - В изгнанье доживаете дни свои! В изгнанье - плачете и молитесь! Молитесь за землю нашу. За безвинно убитую родню. За погубленную семью царя нашего последнего. За… - Передохнул, вздохнул прерывисто. - За людей наших русских, за казаков и солдат, за крестьян и офицеров! За священников и монахов! За аристократов… и простолюдинов, ибо все они - есть наша Россия!
Молчанье за огромным столом. Молчит каре. Наклонены старые седые головы.
Слезы в салаты, в окрошку стекают.
Людская окрошка. Кровавый винегрет. Крошево мира, месиво судеб.
Вон куда тост повернул!
- Вы, старики мои… - обвел глазами гостей. Рюмка дрожала в руке. - Есть в Париже один человек. Есть - один дом! Где вы всегда - накормлены, напоены, ласковым словом согреты! Где вы тут же в России, едва переступили порог! И дом этот - дом…
Оглянулся на певца. Тот сидел напрягшись, будто ждал выхода за кулисами - перед темной пастью партера, перед грохочущим зала прибоем.
- Прохора Иваныча Шевардина!
И взорвался стол! Загудела пирушка! В восторге вставали, стулья роняя. Пили до дна, что налито в бокалах: водку, коньяк, бургундское. Закричало "браво!" гостевое каре, хоть не пел тут Шевардин, а ел и пил лишь!
И встал бычье огромный, крупноголовый Шевардин. Ему в рюмку - водки плеснули.
Встал, и актриса Дина Кирова, кудрявую головку задрав, в страхе подумала: Господи, как исхудал-то, сердешный…
- Алаверды!
Рюмку поднял. Ртутно, ледяно блеснула смирновская водка в граненом хрустале.
- Благодарствую, светлейший князь Владимир Кириллович. - Старался голосом не дрожать, ровно стоять. - На добром слове спасибо. Спаси Бог! - крикнул. - Спаси Бог нас всех! Спаси Бог великую, многострадальную царскую семью в изгнании!
Горящими, чуть выпученными, светло-ледяными, властными глазами охватил всех за столом, все живые души.
Не мертвые души. Души живые.
- Спаси Бог Россию!
Раскатился голос на всю гостиную. Сотряс своды дома. Еще немного - и треснули, рухнули бы стены. "Труба Иерихонская, прости Господи, Самсон! Давид-богатырь! Илья Муромец…" - думал радостно, испуганно Александр Культин, быстро и жадно водку свою выпивая. Маленький писатель; маленький человечек. Никто и никогда его жалкие парижские рассказики не прочтет; а великого Шевардина слушают все!
- И ныне, и присно. И во веки веков, ами-и-и-инь!
Все с мест повскакали. Княгиня Маргарита Федоровна, превозмогая боль в суставах, поднялась со стула с резной спинкой. Марфинька держала в руке бокал, не сводила глаз с отца. Князь Федор Касаткин-Ростовский воскликнул тихо и робко, его вскрик потонул в общем шуме:
- Многая лета тебе, Прохор!
Нет! Услыхали! Подхватили, запели. Над богато накрытым столом понеслась церковная, православная песня, древнее русское песнопенье, вечная слава:
- Многая ле-е-ета! Мно-о-о-огая лета! Многая, многая, многая ле-е-е-е-ета-а-а-а!
Шевардин, с пустою рюмкой в руке, стоял и плакал, а рот смеялся. Все зубы напоказ смеялись. В Америке новые вставил: старые-то износились донельзя. В копеечку зубы-то встали! Да ведь артист, ему на публике пасть разевать!
Знаменитый писатель Петр Алексеевич Пунин стоя крестился. Бесстрастно ястребиное, сухое лицо, как на фреске во храме у старого столпника. И бедность знавал, и богатство, и безвестье, и славу; все тленно, все пременно. А что - вечно? Вот уйдет Прохор, и вместе с ним уйдет его музыка. Граммофонная запись, жалкое подобье голоса мощного, живого! Рядом жена его Лизавета крестилась тоже - и пела славу Шевардину. Барон Александр Иваныч Черкасов, с неизменной своею салфеткой, за ворот заткнутой, басом подпевал, толстою ручкой дирижировал. Довольный, розовый, пьяненький уже. Живописец Кирилл Козлов пел, а рука его наливала в бокалы и рюмки, разливала вино: пейте, ешьте, родимые! На том свете-то не покормят!
Шевардин запел - и перекрыл голосом все голоса. Опять задрожали стены, затряслась люстра. Свечи в канделябрах заметались алыми, желтыми языками.
- О, дайте, дайте мне свободу! Я свой позор сумею искупить! Я Русь… от не-е-едруга… спасу-у-у-у!
"Не спасешь, Проша, - думал Козлов, опрокидывая в рот рюмку, - не спасешь, любезный мой. Погибла Россия. Теперь она - разбросалась зернами по свету, рассеялась. Мы - семена. Что взойдет? Или не взойдет, а сгниет в чужой земле, умрет? Господь тому судья. Господь владыка. Только молиться осталось".
Дремлющая в кресле Матильда Михайловна распахнула мрачные огромные глаза. Будто бабочка-траурница раскрыла крылья.
- Что? - тихо спросила, и дрогнули губы. - Что? Славу поют? Ах, Проша князя Игоря поет! Опять? Я сяду к рояли…
Встала из кресла, и колени подогнулись.
Упала.
Козлов бросился к ней - ближе всех оказался. Под мышки подхватил.
Дыханья уж не было. Сердце не билось.
Холодела быстро, мгновенно.
- Господа! - крикнул Козлов, перекрывая мощь шевардинского баса. - Проша! Скорей!
И молчанье обрушилось, как давеча "Многая лета".
* * *
А в это время на улице Лурмель в столовой для русских эмигрантов и для бедных парижан кормили обедом парижскую бедноту. Мать Марина, высокая, крупная, большая голова замотана в черный апостольник, на большом, крупном носу - круглые смешные очки, разливала ополовником луковый суп. О, луковый суп матери Марины! Кто вкушал тебя - никогда не забудет! Из мелкого отсыревшего лука, из мятой, подгнившей моркови какое чудо можно сотворить!
Еда - чудо. Еще один встающий над миром день - чудо.
- Хлеб наш насущный даждь нам днесь, и остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим, - громко молилась, за столом стоя, мать Марина.
Люди повторяли за матерью Мариной святые слова. Крестились. Кто-то тихо плакал: от радости. Пар вился над полными супа тарелками. Чтобы суп был вкусней, мать Марина добавляла в него при варке подсолнечного масла и муки.
Около каждого прибора стояла маленькая хрустальная стопочка. Мать Марина наклонилась и вынула из-под стола русскую четверть, наполовину полную водкой. Сама ходила вдоль стола, водку в рюмки разливала. Гости робко молчали, на мать Марину молча взглядывали. Небывалое дело - выпивка! Тихо, сейчас сама все объяснит.
Когда четверть стала пуста, мать Марина прошла на свое место, села. Молчала.
Заговорила - общий вздох разнесся по залу старого особняка.
- Нынче поминки у нас. Нынче поминаем безвременно усопшую. Умерла великая танцовщица. Сверкающая женщина, солнце. Ирландка, католичка… помянем ее по православному обычаю! Я только что с похорон. Были там с отцом Сергием. В Сент-Женевьев-де-Буа. Царствие тебе Небесное, Ифигения Дурбин, раба Божия! Земля да будет пухом!
Мать Марина широко перекрестилась, взяла рюмку и влила в рот водку. Крестилась, как мужик; и пила по-мужицки. Баба, крепкая, широкая в плечах. Никто не подумал бы, что в юности ходила, тонкая, в круженых пелеринках, писала стихи, на вечерах в Петербурге с замираньем сердца слушала Блока, Кузмина. Стихи, кто вас не писал в те поры?
Ложки застучали о миски. Тихо переговаривались за столом:
- Ну вот и славно, помянули…
- Дурбин, да, знаменитое имя!
- Отчего умерла рано так? Болела?
- Несчастный случай. Длинный шарф попал под колесо авто. Шарфом задушилась.
- Бедняжка!
- Двое детей остались. Приемыши. Своих-то потеряла. В Сене утонули.
- Теперь эти - сироты. Наследников нет; если завещанье не успела оставить, особняк опишут, имущество вывезут. Горе детям!
- А шарф-то, шарф был от Жан-Пьера Картуша. Модный шарф. Авто с места рвануло, петля горло затянула. Мгновенное дело. Виселица, только ногами на земле. Позвонок переломился, и баста.
- Да. Баста. Ах, супчик хорош!
Грели руки над супом; после рюмки - тихо запели.
Сначала из панихидной службы: "Со святыми упокой", и мать Марина подпевала. Потом русскую песню: "Черный ворон, что ты вьешься над моею головой". Ложки в пальцах дрожали. Голову на грудь уронил старый казак, в форме казачьей, с лицом, саблей иссеченным; седой, глаза круглые, как у совы.
- Вернусь, вернусь ли когда!
"Никогда не вернешься, - думала горько мать Марина, подливая казаку луковый суп из оловянного, еще московского ополовника. - Никогда, милый. Лучше помолись, чтобы Господь тебе легкую смерть даровал".
Вспомнила строчки из Ивана Тхоржевского: "Легкой жизни я просил у Бога - легкой смерти надо бы просить".
"Все, кто сидит тут за столом в столовой моей - все, все умрут. Все! Тогда как же утешишь ты их, живых, Господи?"
Застыла с ополовником в руке. Девочка в черном платье с кружевным снежным воротничком толкнула ее под локоть.
- Мать Марина, а мать Марина! Суп на скатерть капает!
Монахиня повернула незрячее от слез лицо к юной гостье.
- Как звать тебя?
- Катя Голицына.
- Ешь, Катя. Где живешь?
- В Сент-Женевьев-де-Буа. У меня мама умерла. Я там вышиваю и уроки музыки даю. Можно я к вам перееду? Там старушки все время плачут, грустно мне. Я там в церкви пела, батюшка доволен был, у вас тоже петь могу. Иконы писать.