Стефан Жеромский - Пепел стр 26.

Шрифт
Фон

В священной ночной тишине – на росе, которая падает с неба, в полдень – на солнце, которое все тленное сжигает и обращает в прах, под проливными дождями, которые, неутомимо трудясь, обмывают останки.

О пух мягких трав, который принесет весенний ветер! Цветы, которые родятся из нас… Благословенные семена, которыми оплодотворят наш прах птицы и мотыльки…

В стеблях и в тканях злаков будет наша кровь и наше тело.

О благоуханная наша семья, братья и сестры! Полевые колокольчики, маки, васильки, луговые фиалки… О наши мертвые очи и уста… В вас будет рыдание нашей груди, в вас – биение сердца, в вас – любовный пламень наших жил…"

Рафал отошел. Согретый зноем песок еще не остыл. Юноша с наслаждением погружал в него ноги, и торфянистая земля под слоем песка глухо стонала. Вдали квакали лягушки. Хор их творил сонную, убаюкивающую мелодию. По временам из глубины ее слышался протяжный, глухой, чуждый звук. Глазам невольно представлялся далекий ландшафт. Из болот поднималась огромная голова, затянутая аиром, кувшинками, лягушачьей икрой, опутанная водорослями, она обращала к звездам, мерцавшим в небе, прозрачные, светлые глаза. Чудилось, будто ленивым движением она поднимает перепончатую лапу и подносит к губам дудочку, вырезанную из молодой ивовой ветки, родившейся прошлой ночью. Липкие лягушачьи пальцы пробегают по дырочкам дудки, и во влажную даль летит припев лягушачьего хора. Летит, блуждает, теряется в высоких деревьях…

Неподалеку темнел бор. Недвижимый, безжизненный, безмолвно стоял он, втягивая с лугов в свои недра и засасывая густую тьму. Издалека, откуда-то из-за заречных холмов, давно поглощенных тьмою, доносился по временам громкий лай собак. Иногда же над всем воцарялась тишина, нарушаемая лишь сухим треском горящей хвои да жужжанием невидимого комара. Время от времени лошадь хрустнет погромче или фыркнет нарочно, чтобы сдуть сечку и достать поскорее губами редкие зерна овса. От далеких тополей, с зеркала воды, из ракитника, ивняка, аира долетело легкое дуновение, влажный ветерок, пропитанный живительным ароматом, пронесся по сухой прогалине, пробудил лесной шум, темный шум, густой от жирной смолы, тяжелый, душный и ленивый. Но через минуту он улетел с сухих песков, и снова неуловимым приливом вернулась на прежнее место тишина.

Рафал вытащил другой мешок с овсом и сечкой, бросил его на бричку и лег на спину. Он глядел в небо широко открытыми глазами. Юноша чувствовал еще онемение и бессилие, оставшиеся после болезни. В ночной темноте звезды сыпали с себя лучезарную пыль, серебристый посев света. Белые волны пара, туманные облака, не сгустившиеся еще в тучи, тихо и сонно плыли между звездами. Молочно-белые контуры их бледно светились в звездном сиянии, чтобы, проплыв в бездну, рассеяться неуловимо для глаз, стать небом.

Ночь была душная. Изредка сверкали быстрые и беззвучные сухие зарницы, которые народ зовет вестниками погоды. После них оставались только красивые голубые призраки фиолетовых лесов, деревень, засыпающих между садами, зеленых полей. Взор и мысль пронизывали непроглядную тьму ночи, тщетно ища мгновенные эти виденья.

Кучер заснул как убитый у догоравшего костра.

Когда Рафал лежал без движения и рад был, что ничего не слышит, что даже не знает, где он и что с ним, из недалекой купы ольх донесся вдруг звук. Один, за ним другой, третий… Рафал вскочил и присел. Он слушал песню соловья, лобзал ее с веселою улыбкой, прижимал к сердцу каждым фибром своей души, всем своим существом. Мало-помалу эти металлические простые звуки, такие легкие, будто они рождались от прикосновения к струнам цитры цветистого павлиньего пера, проникли в его душу, пронзили ее насквозь, как острый кремень пронзает водную глубь. Он услышал слова… Слова нематериальные, нежные, ласковые имена, благоговейные прикосновения, поцелуи, которые душа дарит душе среди земных поклонов и дыма благовонных курений. Новые слова, о которых не знаешь, что они выражают, – любовь ли, иль ненависть, сострадание ли, иль презрение и осуждение. Он услышал всю историю своей любви в этом дивном посвисте, летящем, как брильянтовая стрела, в светлую синеву, к самому зениту, в переливах, с тоскою возвращающихся вспять, как возвращается в ярмо невольник с согбенною спиною, исполосованной кнутом надсмотрщика, – в высоких одиноких тонах, исполненных силы и гордости, в вольной песне, шальной от восторга, самой могучей на земле, неизъяснимой. По временам ему чудилось, будто это в нем самом, ему самому поют эти непостижимые золотые струны, будто это он сам извлекает из них онемевшими пальцами этот крик души, протяжный и долгий, падающий, словно подстреленная птица, где-то на грани страданий. Он услышал в нем имя любимой, узнал, какие у нее волосы и глаза. Он положил усталую голову на ее грудь, трепещущую от рыданий, прижал уста к ее щекам, к мокрым ресницам, соленым от слез, которые она лила всю ночь напролет.

Первому соловью, который начал эту песню, ответил издалека второй, второму – третий… К этому трио присоединился четвертый, слившись с ними в неизъяснимом аккорде. Он пел далеко, в прибрежных зарослях.

Это были как бы дозоры, как бы сторожевые отряды чувств, ночные певцы, поджидающие одинокой любви, которая заблудится, проходя той стороной.

Как только начало светать, Рафал разбудил Бинцентия и поехал дальше. Отдохнувшие и накормленные лошади бежали резвей. По правую и левую сторону виднелись деревни и фольварки, выжженные два года назад дотла. На широких черных участках выжженной земли все еще не могла пробиться трава. Валялись груды обгорелых бревен и обугленных стропил. Кругом виднелись разверстые пасти окон, сорванные с петель двери, ставни, болтавшиеся на единственном крюке, потолки, нависшие над обрушившимися стенами, полуразвалившиеся дымовые трубы и остовы печей, засыпанные сухим пеплом. Кое-где на пепелищах поднимались домики, риги, хлевы. Кое-где новый помещичий дом высился между обгорелыми липами, которые, словно черные факелы, бросались в глаза среди зеленых полей. Большая часть деревушек оставалась еще в запустении, погорельцы ютились в шалашах.

Около полудня Рафал миновал Хенцины. Старый, разрушенный замок, черные, растрескавшиеся башни, мертвые стены возносились, как разбитый череп. Приближаясь к месту назначения, Рафал ехал теперь по горам, покрытым лесом. Юноша никогда еще тут не бывал. Он увидел совсем иной край: тихий, заброшенный, унылый. Бесплодные холмы с красноватым грунтом, поросшие соснами или можжевельником, пески на возвышенности, трясины у берегов рек. Они свернули с тракта и до самого вечера ехали по узкой лесной дороге. Корни елей, как змеи, изгибами лежали на дороге, а когда от нее отступали деревья, взору открывалась желтая лента чистого песка с двумя колеями, которые уходили далеко-далеко в лес. Кругом стояли стройные ели, как стрелы, оперенные для более быстрого лета. Зеленый, блестящий весенний мох покрывал их рыжевато-сизую кору. Солнце проникало в глубь леса, и лучи его пронизывали не только чащу ветвей, но и озаряли светом новые побеги. Молодые, мягкие, желто-зеленые иглы были прозрачны, как капли воды. От деревьев на молодую траву падала дивно волшебная, робкая; пугливая и мягкая тень. Казалось, она не выносит человеческого взгляда, существует только для себя и таится, прячется, когда, на нее глядят. Рафал следил за нею из-под полуопущенных ресниц.

Он, как сестра, шептал ей:

– Тень, моя тень…

Розовые, весенние шишки, казалось, плавились и таяли в солнечном тепле. Они источали душистую смолу, и аромат ее струился на землю. Буйная трава еще не успела разрастись в лесу. Почву устилали прошлогодние иглы и сухие листья с их кладбищенскими красками, но кое-где сырая дорога уже сверкала в густой тени изумрудного зеленью. Местами грунт был суше. Там, в чаще пихт, как весенние облачка, курились молодые березки. В глубине леса деревья редели, и виднелись уединенные прогалины, где спокойно дремали озерца неглубокой, стоячей воды. Опавшая с деревьев хвоя толстым слоем лежала на дне их – ярко-желтая, как янтарь. Вокруг озерец буйно разрослась зелень брусники, светло-зеленые елочки плескались в них, как гусята, а жабник со всех сторон охватывал их огненным кольцом. Неподалеку на болоте светились голубые глазки богородской травы и кустики незабудок.

Лошади плелись шаг за шагом. Колеса брички перескакивали с корня на корень или врезались в глубокий песок. Тогда бричка, монотонно поскрипывая, еле-еле подвигалась вперед. Сухой песок пересыпался по спицам, как в песочных часах. Милыми друзьями были для Рафала эти лесные дебри. Юноша чувствовал, что в них он укрылся со своей душой, стал невидимым, что они как бы приголубили его. Тоска, словно невольник на цепи, утомленный долгим гнетом ярма, шла в край, предназначенный ей судьбою, с горестью озирая места, мимо которых лежал ее путь. После плодородных сандомирских полей, где использовался каждый клочок земли вплоть до придорожных рвов, эти забытые леса, растущие на приволье, такие же, как сотни лет назад, такие же, быть может, как на заре мира, были близки его душе, больной от любви. Ему хотелось выпрыгнуть из брички, броситься на землю и остаться одному на долгие дни и долгие ночи, касаться руками только деревьев и губами – только цветов. Слушать, как ветер сонно наигрывает на ветках сосен…

Он был на грани, на пороге понимания удивительной речи этих мелких лесных озерец и деревьев, которые смотрятся в них уже много-много лет, слышал звуки их, шепот и вздох… Он отлично знал, словно сам был своим наставником, что если теперь не поймет их голоса, не уловит его своею душой, то никогда уже, никогда не услышит больше их речи… Он ехал все дальше и дальше, дивясь самому себе, тем чувствам, которые медленно сменялись в нем, живым творческим голосам мира.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке