В нашей камере сидел бухгалтер Ленинградского треста столовых, молодой, интеллигентный и симпатичный товарищ, дело его было архиидиотское, как сказал бы великий Ленин. В августе бухгалтер Петухов (или Пастухов? честно говоря, я забыл) отдыхал на берегу Черного моря. Ничего не подозревая, он пошел купаться. На пляже к нему подошли двое в штатском и вежливо попросили пройти с ними в гостиницу: какое-то недоразумение с пропиской. По дороге они уже не очень вежливо втолкнули его в черную машину, привезли на вокзал, посадили в "столыпин" (вагон для перевозки заключенных) и стали возить его из города в город. Привезут, например, в Баку, выгрузят, подержат несколько дней в местной тюрьме и снова в "столыпин", потом Ростов, Киев, Воронеж и наконец доставили в Ленинград, на Литейный. Такое изощренное издевательство произвело большое впечатление на бухгалтера. Оказывается, бухгалтер написал ругательное письмо товарищу Сталину, обвинив его в грехах, которые он и без Петухова знал за собой. На всякий случай обратного адреса он не сообщал, как, впрочем, и своей фамилии. В общем, МГБ проделало титаническую работу, исследовало тысячи и тысячи писем ленинградцев и все-таки отыскало письмо Петухова, которое, по заключению графологов МГБ, было написано, той же рукой, что и письмо великому вождю. Дальше все было делом техники, хорошо знакомой всем нам. Петухов в конце концов подписал бумагу, в которой было изложено, что да, он, Петухов, будучи настроен антисоветски, написал великому вождю ругательное письмо, в чем, конечно, очень раскаивается. Но раскаяние не помогло – двадцать пять лет трибунал все же ему врезал.
Ежедневно открывалась кормушка, и вохряк негромко спрашивал:
– На "Сы" есть?
– Соколов, Степанов, Сарычев.
– Сарычев, имя, отчество, год рождения, статья, срок?
– Иван Степанович, 1920, 58-1б, двадцать пять лет.
– Собирайтесь с вещами, сейчас пойдете.
Такой диалог означал только одно – этап. После вызова заключенный начинал суетиться, поспешно укладывал вещички в сидор и с волнением ждал, когда его наконец заберут. Куда? Неизвестно. Может быть, на Крайний Север, может быть, на Колыму, в Караганду, на Камчатку... Родина велика, лагерей в ней несть числа, места хватит всем… Зачем? Конечно, работать: добывать уголь, рубить лес, качать нефть, строить дороги, добывать золото.
В середине февраля открылась кормушка, кто-то сипло спросил:
– На "Бы" есть?
…И меня увели. Своих товарищей по камере я больше никогда не встречал.
ГЛАВА ВТОРАЯ
– Пап, а пап! Сталин бандит или гений?
– Он гениальный бандит, сынок...
В холодный ветреный февральский день меня, изможденного, худого, небритого, остриженного наголо, затолкали кулаками в переполненный воронок, который задом вплотную подъехал к маленькой двери, выходящей во двор внутренней тюрьмы МГБ. Все же я успел прочесть слово "Хлеб" на боковой стенке машины. Настроение у меня было не такое уж плохое: меня выводят из внутренней тюрьмы МГБ живым и невредимым, что само по себе было большой удачей...
В темном, без окон, кузове воронка я ничего не видел. Битком набитая заключенными-этапниками машина помчалась по улицам Ленинграда. Примерно через полчаса остановилась, и нас стали по одному выгружать. Мы оказались где-то на задворках большого вокзала, влево и вправо от нас тянулись бесконечные нитки рельс, а неподалеку стоял обыкновенный с виду пассажирский вагон, один почему-то, как потом поняли, "столыпин". Сначала нас было человек двадцать, потом стали подъезжать еще воронки, и собралось уже около сотни или даже больше этапников. Нас плотным кольцом окружали солдаты с автоматами, обыкновенных – не заключенных – людей нигде не было видно. Началась посадка. Это было началом моей лагерной жизни, жизни политического заключенного, первые ее минуты…
Нас построили в очередь и по одному, с рук на руки, передавали конвою вместе с большим запечатанным серым конвертом, на обложке которого были написаны "установочные данные" – фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок, начало и конец срока. Свои "установочные данные" я в лагере повторял ежедневно два раза, на утренней и вечерней поверке весь срок, и даже сегодня, через тридцать лет, могу протараторить их без запинки.
Начальник конвоя взял мой конверт, внимательно осмотрел меня с головы до ног, взглянул на мой мешок-сидор, опросил и, скомандовав "пошел", подтолкнул меня к вагону. С земли нелегко было взобраться на высокие ступени, да я еще был ослаблен тюрьмой и следствием. Подталкиваемый солдатом, я с трудом влез в вагон. В первый момент я увидел обычный коридор купейного вагона, но вместо привычной стены с откатывающимися дверями была стена из толстых круглых металлических прутков, как в клетках с хищными зверями в зоопарке, и сквозь прутья были видны руки и пальцы заключенных, уже сидевших в клетках. Размеры каждой клетки точно соответствовали размерам обыкновенного купе в пассажирском вагоне. Моя клетка, вторая от входа, была уже битком набита. Окна в купе не было, и я видел только согнутые спины и бледные лица сидящих на боковых лавках. Войти внутрь я не мог, было просто некуда, тогда двое солдат стали энергично заталкивать меня руками и ногами. В купе поднялась ругань, меня не пускали. Я возмутился и резко заявил конвою, что это безобразие, так не полагается. На поднявшийся шум пришел офицер.
– Сколько в камере? – спросил он.
– Семнадцать, – был ответ.
– Вот видишь, а по норме полагается двадцать три. Запихивайте его последним, а если будут шебаршить, добавьте пятерых.
Логика была неумолима, и меня затолкали в камеру, дверь с лязгом задвинулась, и ее закрыли на большой висячий замок. Я стоял, придавленный к чьей-то спине. В соседнем купе стоял страшный шум и гам, оно было уже закрыто, и там устраивались. Из дальнего купе неслись женские вопли и чудовищная ругань, и то, что так ругались женщины, было особенно невыносимо...
Осознав, что в нашей судьбе ничего к лучшему не изменится, мы начали устраиваться. Верхние полки купе были соединены досками и образовывали как бы лежанку с дыркой в углу – лазом, самые верхние полки, багажные, тоже были соединены досками и тоже имели в углу дыру. Таким образом, купе стало трехэтажным. Это было здорово придумано, вместо четырех человек в обыкновенном купе перевозить двадцать три... Мне повезло, я вошел в купе последним и, следовательно, остался внизу, и пока нас везли двое суток до Вологды, просидел на дощечке под заколоченным окном, на том месте, где в нормальном купе находится столик. На дорогу нам выдали сухой паек – полбуханки черного хлеба, селедку и малюсенький пакетик – с наперсток черного кофе, да был еще и сахарный песок – четыре чайные ложки. Кипяток давали два раза в день. В туалет выводили по просьбе, но только по два человека одновременно, но при таком питании туалет особенно и требовался...
В Вологде нас погрузили в воронок, такой же, как в Ленинграде, и, не нарушая ритуала перевозок, доставили в знаменитую Вологодскую тюрьму, находящуюся в монастыре, построенном еще при Иване Грозном.
В подвале пересылки, в большой камере, нас оказалось человек шестьдесят. Никаких нар не было, лежали вповалку на полу, в камере было жарко, душно, все разделись до нижнего белья.
Кормили баландой – перловая крупа с рыбьими костями. Два раза в день открывалась дверь с тяжелым засовом, и в камеру входили солдаты в шинелях, оглушительно свистели в милицейский свисток и, не заставляя нас вставать с пола, считали, как животных, по головам. Я пролежал на полу около параши одиннадцать дней и ночей.
Мы, осужденные по 58-й статье, называли себя политическими, содержались отдельно от воров, которых тоже было очень много, и это было большое счастье. Я тогда еще был фраером, ничего не знал о воровском мире и оценил заботу о нас со стороны начальства пересылки позже, уже в лагере. Еще в Вологодской пересылке я начал с интересом присматриваться к заключенным, "зыкам", как они себя называли. Большая часть из них не сидела уже давно и попала на этап по разным причинам, другая, меньшая часть, была с колес, зелеными фраерами, как нас называли старые зыки, и была доставлена сразу после окончания следствия. Вот тогда-то меня и поразили рассказы бывалых лагерников о размерах и масштабах нашей второй, внутренней страны, населенной заключенными и каторжанами. Называли огромные по численности лагеря на Колыме, в Караганде, Воркуте, Печоре, Свердловске, Новосибирске и даже на Сахалине, называли Потьму, Тайшет, Кольский полуостров, Архангельск и много-много других городов и областей, и в каждой области было по нескольку миллионов заключенных... Это стало для меня откровением, я еще до ареста частенько задумывался, где все они, которых арестовывали, начиная с 1930 года, – исчезли бесследно? Убили всех? Этого невозможно было себе представить... И только теперь, лежа в подштанниках на голом деревянном полу, я слушаю рассказы о гигантских пересылках, о централах, где одновременно содержалось по нескольку сот тысяч заключенных, об огромных краях, где работают только зыки или отбывшие "срока", но не имеющие права выезда.