Шли дни за днями, незаметно подошла весна, моя первая воркутинская весна, но в Воркуте сроки весны несколько сдвинуты, я, например, помню, что 20 июня разразилась несусветная пурга – это было что-то невообразимое! Скорость ветра доходила до двадцати пяти метров в секунду, и, хотя мороз, к счастью, был не сильным, пурга наделала бед. Все бараки и столовую занесло снегом до крыш, и пришлось организовать специальные бригады для прорытия тоннелей в плотном снегу к дверям помещений. Ветер повалил опоры электросети, везде погас свет, и остановились все электродвигатели. Случилось и ЧП. Когда конвой повел развод в лагерь, ветер не посчитался с законами ГУЛАГа и разбросал и заключенных, и солдат с собаками в разные стороны по всей близлежащей тундре, и прошло много-много часов, прежде чем наконец собрали всех заключенных в лагере. Некоторые заключенные заблудились в кромешной снежной мгле и не могли найти ни лагеря, ни шахты. Все же люди оказались сильнее пурги и в конце концов пришли в лагерь, никто не погиб и не потерялся, пропало только несколько собак. Но это тоже была большая потеря, собак специально учили ловить зыков, и они очень дорого стоили... Но когда наконец все собрались в зоне, пришлось вохрякам поработать мозгами, все учетные карточки перепутались, кто должен был быть в лагере, оказался на шахте, и наоборот. И только спустя много часов все тысячи карточек, как и тысячи зыков, оказались на своих местах. И никто не убежал... Интересно отметить, что эта пурга просветлила мозги солдатам и вохрякам. Они вдруг поняли, что заключенные не отпетые бандиты, у которых руки по локоть в кровище и которые только и думают, как бы организовать восстание, перебить всю охрану и разбежаться, как охрану инструктировали офицеры перед разводами; они вдруг поняли, что зыки такие же люди, как и они, и только чья-то злая воля загнали их всех в лагерь до конца жизни... Мы сразу почувствовали настроение солдат и вохряков по отношению к себе, меньше стало мата, крика, приказов, разговаривали как с равными...
Но все же природа взяла свое, и за полярным кругом наступило лето. Я с удовольствием бродил по тундре в зоне шахты, с интересом рассматривал карликовые березки ростом не более метра, множество всяких бледно-окрашенных цветов и ягод. Среди травянистых зарослей бегали и попискивали шустрые лемминги, забавные и быстрые зверьки вроде больших мышей. Они были почти ручными и позволяли брать себя в руки. Зона шахты почти вплотную подходила к реке Воркуте, и я частенько подходил к ней и смотрел на тяжелую ледяную воду...
Скупое полярное лето, хотя и было коротким, все же согрело немного промерзшую землю, и все заметно повеселели, хотя впереди были те же двадцать пять лет, нет, уже двадцать четыре года... и никакой надежды, никакого просвета...
Начальство нам любезно сообщило, что из спецлагерей типа Речлага никого выпускать не будут, кончишь свои законные – добавят еще. И мы слушали и верили. Бывало, конечно, что кто-то выходил на свободу, но только ногами вперед, в некрашеном гробу, который не спеша отвозил на кладбище симпатичный и ласковый бычок. Умирало все же не так уж много, на шахте погибало значительно больше. Своей смертью умирали в первую очередь иностранцы – немцы, поляки, прибалты, венгры, чехи.
Был здесь даже один японец, к своему счастью, он хорошо говорил по-английски, и Блауштейн частенько с ним общался. Японец пожаловался Григорию Соломоновичу, что в момент ареста эмгэбисты отобрали у него семейный самурайский меч, которому восемьсот лет, но на свою судьбу он не жаловался – самурай... Был еще какой-то странный тип, не говоривший ни на одном языке, мы решили, что он перс, позвали турка, который знал штук восемь тюркских языков, но и он не смог войти с ним в контакт. Я видел, с каким убитым видом сидел он в санчасти и пытался на что-то пожаловаться.
Для иностранцев, не привыкших к таким суровым испытаниям, дополнительным наказанием было сознание полной оторванности от родины и родных, которые, как правило, ничего не знали о судьбе своих мужчин – пропали, и все... Незнание русского языка, зверский климат, тяжелая, изнурительная работа в шахте, пожизненный срок, издевательство десятников и бригадиров, которые ничтоже сумняшеся не брезговали вместо слов изъясняться и дрыном по спине, – кто все это мог выдержать? Только советские, русские, которые еще до лагеря успели пережить и революцию, и Гражданскую войну, и коллективизацию, и сталинский террор, и войну с немцами, и фашистские лагеря, да мало ли еще что... Кто все это пережил и остался в живых, тому уж и Речлаг не казался страшным наказанием. Пайка хлеба и баланда была? Была. А на воле и пайку-то не все имели. Только в Речлаге уже при мне ввели правило хоронить умерших или убитых в гробах, в новом чистом белье. После обязательного вскрытия тела на большой палец ноги вешали деревянную бирку с номером, а на могиле ставили деревянный столбик с перекладиной, на которой карандашом был написан тот же номер, что и на бирке, в гробу. А до этого еще в 1948 году, когда на саночках вывозили из лагеря покойника на кладбище, причем без гроба, из вахты выходил вохряк с молотком и длинным напильником и пробивал голову покойника от виска до виска...
Любили мы, интеллигенты, после работы или в воскресные дни прогуливаться по лагерным мосткам, по нашей главной, самой широкой "улице", на которой стояли по ниточке большие лагерные уборные, и улица поэтому получила наименование "Сортирстрит", в отличие от двух других "улиц", параллельных ей, одна из которых именовалась "Проспектом Сталина", а вторая – "Проспектом Свободы". Других улиц в лагере не было. Вне барака можно было поговорить на самые сокровенные темы, не боясь ушей разного рода стукачей. Сокровенные темы всегда носили направленный характер – что слышали вольные по вражеским радиостанциям. "Заглушки" хотя и действовали в Воркуте, но из-за близости магнитного полюса работали неэффективно. Врачи получали свежую информацию от вольных сестер, а мы, инженеры, – от "вольноотпущенников", то есть от бывших зыков. Во время прогулки мы сверяли добытую информацию и рассматривали ее с разных точек зрения. Среди нас неизменным успехом пользовался анекдот о том, что на празднике 1 Мая на трибуне Мавзолея не было товарища Сталина, так вот оптимисты утверждали, что товарищ Сталин тяжело заболел, а пессимисты утверждали, что товарищ Сталин уехал отдыхать на свой любимый Кавказ...
Гулять можно было сколько угодно, летом в Воркуте солнце не заходит круглые сутки, что для меня было дополнительным мучением, так как мог спать только в темноте, тишине и раздетым. Но в бараке было все наоборот – окна не занавешивали, форточек просто не было, работягам такие интеллигентские выкрутасы были просто ни к чему, голым тоже спать было неудобно. Работяги, наломавшись в шахте или в котловане и набив пузо кашей или макаронами до упора, спали как убитые, храпели с обоих концов со страшной силой...
Мои друзья из санчасти – Григорий Соломонович Блауштейн, Наум Ильич Спектор – терапевт из Тбилиси, Эдуард Казимирович Пилецкий – хирург из Ленинграда, Ваня Форович с Западной Украины, медлительный и очень добродушный, зубной врач Эрнст Пайн, единственный немец, чистый ариец и фашист по убеждению, которому и лагерь, и Воркута были нипочем, – всегда встречали меня приветливо, угощали чаем и махоркой и, если имелось у них какое-либо чтиво, что особенно было ценно, – снабжали им и меня.
Прекрасно держался в лагере Эрнст Пайн, высокий, голубоглазый и очень веселый, его, конечно, очень выручало знание русского языка, я уверен, что Пайн и после лагеря живет припеваючи где-нибудь в Западной Германии и, наверное, уже написал мемуары и не забыл рассказать обо мне. Все эти люди были абсолютно разными, совершенно не похожими. Общим было только одно – лагерная веревка... И мне с каждым из них было интересно поговорить "о времени и о себе", обменяться новостями местного и мирового значения... Врачи и фельдшера всегда знали больше всех в лагере, они ежедневно контактировали со многими вольными, а те, естественно, делились с ними всеми новостями, несмотря на строжайшее запрещение оперуполномоченных вступать с зыками в какие-либо разговоры, не связанные с работой.
В один из летних дней со мной произошел эпизод, незначительный на первый взгляд, но которому было суждено сыграть в моей жизни чуть ли не решающую роль. Меня попросили зайти в санчасть и устроили небольшой удививший меня допрос. Интересовались, знаком ли я с медицинской рентгенотехникой и мог бы я работать в лагере рентгенотехником. Все мои ответы записывались в какую-то карточку. К тому времени я хорошо усвоил лагерные порядки и на все выгодные предложения твердо отвечал – да, знаю, да, умею. Хотя я никогда медицинским рентгенотехником не работал, рентгеновские аппараты знал вполне прилично, и поэтому на вопрос, знаю ли я рентгеновские аппараты, совершенно честно ответил, что да, знаю, и назвал несколько марок аппаратов, а на вопрос, работал ли я рентгенотехником, совершенно бесчестно ответил, что да, работал. Мне поверили, и вся моя правда-вранье была записана. Вскоре я совершенно забыл об этом случае, но бумага не забыла меня.