Курт спросил по-латышски. Слуга поклонился еще ниже и указал рукой. Они пошли по ступенькам, которые подымались вверх, очевидно, у самой наружной стены. Свод был такой низкий, что Курт чуть не задел его головой, когда подскочил с испугу: седая крыса с писком пробежала между ног и понеслась вниз. Даже крысы здесь старые и седые!
Вверху точно такие же узкие и извилистые переходы. Наконец Курт очутился в большом зале с высокими окнами, выходящими на Дюну. И все же в полупустом помещении так сумрачно, что прежде всего внимание привлек большой камин, в котором шипели сырые еловые кругляши. В середине лета топят! Но удивляться, пожалуй, нечему: на стенах зала проступала, противная сырость, кирпичный пол холодил ноги.
Пламя в горящем камине наполовину затенено. Если вглядеться в очертания заслоняющего его пятна, в сумраке можно различить скрючившегося старика. Темя у него голое, венчик белых волос с несколькими более темными прядями падал на плечи, завиваясь крупными кольцами. Еще белее борода, свернувшаяся на коленях; Лицо по сравнению с нею выглядело неестественно багровым, точно воспаленным. Но так могло казаться и от колеблющихся бликов огня. На старом бароне был серый крестьянский кафтан, шея укутана теплым шарфом, колени обернуты полосатым крестьянским одеялом, ноги, поставленные на скамеечку, обуты в тяжелые сапоги из медвежьей шкуры. В отечной руке - желтый, только что развернутый пергамент.
На приветствие гостя барон ничего не ответил, но, видимо, сразу же узнал. Сквозь белые загнутые ресницы внимательно осмотрел его, а затем небрежно указал на покрытую шкурой скамеечку подле себя:
- Садись! Если тебе жарко, можешь отодвинуться. Мне не жарко. В мои годы нужно тепло снаружи и изнутри.
И как будто в подтверждение он взял со стола старомодную оловянную кружку и с удовольствием потянул что-то дымящееся и, очевидно, крепкое, потому что лицо его после этого побагровело еще больше. Крякнул и провел ладонью по животу.
- За одно то шведы заслужили Лифляндию, что выдумали такой напиток, - даже старые кости согревает.
Курт сидел и думал, охваченный необычным чувством. Еще на Кисумском мосту, когда воскресли старые воспоминания, сердце его забилось живее. В каждом уголке этого замка жила старая рыцарская Ливония - казалось, даже и та седая крыса выбежала из прошлого. Десять лет он носил в себе забытые воспоминания, сам не сознавая, насколько глубоко они вошли в его плоть и кровь. Вот они проснулись, ожили, подступают горячей волной, стоило лишь увидеть этого скрюченного у огня старика. Единственный родич на свете, последний свидетель того прошлого, ради которого он шесть недель трясся по литовским топям и курляндским лесам. Единственный, кто в состоянии разгорячить мутную кровь, разбавленную вином за время легкомысленной студенческой жизни, раздуть в яркое пламя тот тайный жар, который разгорается все сильнее от шума лифляндских лесов и птичьего гомона. И вот этот старый патриарх и пророк сам мерзнет здесь в середине лета и восхваляет величайших врагов отечества только за то, что те выдумали напиток, который согревает кости и ударяет в голову, но не зажигает застывшее сердце. Резкий вопрос готов был сорваться с языка, но Курт сдержался, кинув взгляд на дядю.
Восемьдесят три года выбелили эту бороду и согнули спину куда сильнее, чем у того встречного старика, что ехал в телеге, сидя на охапке травы. Разве он в двадцать девять лет имеет право осуждать человека, который в голом черепе хранит все пережитое почти за целое столетие? Какие же заслуги есть у него самого, чтобы чувствовать себя задетым и обиженным тем невниманием и равнодушием, с каким встретили здесь после долгих десяти лет отсутствия единственного наследника и продолжателя рода? Ведь этот старец ничего не знает о тех великих замыслах, которые он, Курт, лелеет. В памяти дяди он, наверное, все еще тот мальчик, который когда-то наполнял это мрачное здание беззаботным смехом и карабкался на скамью, чтобы получше разглядеть на стене портреты Мейнгарда, Плеттенберга и Готарда Кеттлера. Но старик еще забудет о кружке с дымящимся питьем и даже о своей немощи, когда узнает, зачем его племянник прибыл сюда.
И все же не так-то легко было начать разговор об этом. Все помещение с пылью столетий на сводах полно теней прошлого. Почерневшие портреты на стенах рассказывают о минувших днях. Легенды слагаются о славных делах этих рыцарей - это были те мужи, которые творили историю Ливонии. Разве он, только что заявившийся сюда юнец с горячей головой, смеет поучать героев, закаленных в битвах и дипломатии, которые в любые бури и грозы и во времена всеобщего распада сумели высоко держать честь рыцарства? Надо стиснуть зубы и терпеливо ждать, пока они сами заговорят.
Курт сидел, стиснув зубы, и сдерживался. Не собственная воля и желание заставляли его молчать, нет, старая власть, принуждающая повиноваться, излучалась из закопченных глаз легендарных героев.
Барон Геттлинг, казалось, задремал. Рука с пергаментным свитком бессильно лежала на полосатом одеяле. По склоненному темени скользили серые тени, за спиной колыхалась густая тьма. Но глаза под седыми бровями все же полуоткрыты; в них странно отражаются красные отблески пламени. Вот они обратились к племяннику, губы растянулись в увядшей улыбке. Голос, тоже увядший, отдаленно напоминает тот, другой, который Курт перед этим слышал там, во дворе, из окна.
- Вырядился ты, прямо как настоящий придворный кавалер.
Курт слегка покраснел.
- Мне доводилось бывать на придворных балах. Сын веймарского гофмаршала был в Виттенберге моим лучшим другом. - Но тут же спохватился, что это звучит хвастливо и не произведет хорошего впечатления на дядю. - Французская мода, - продолжал Курт. - Все дворяне в Европе теперь так одеваются. Конечно, некоторым студентам это было не под силу.
- Но, вероятно, им было под силу кое-что иное… Такого разряженного мужчину вижу второй раз в жизни. Женщины… ну, этих я повидал довольно.
Старик просунул руку под бороду и провел ладонью по своей крестьянской одежде.
- Одежда - скорлупа, ее можно надеть, можно и скинуть. Неизменной остается лишь собственная шкура и то, что под нею. Чем нарядней камзол, тем больше к нему пристают пыль и грязь. В туфлях да шелковых чулках пускаться в путь по нашим лесным дорогам не советую. Для нашего дождливого лета и зимних метелей лучшая одежда та, что меньше промокает и больше греет.
- Здесь я тоже обзаведусь одеждой поскромнее. Но в Германии у меня просто не было другой.
Барон кивнул головой.
- Ты, верно, многому там выучился. Десять лет не шутка. Даже не знаю, сумею ли разговаривать с тобой. Состарился я здесь и обомшел, как пень среди молодой поросли.
Курт горделиво выпрямился.
- О Германия, Франция, Голландия, Англия - везде теперь есть чему поучиться! Во всех науках такое оживление, новые искания - и двадцати лет не хватит хотя бы поверхностно со всем этим ознакомиться. Жизнь можно отдать, лишь бы встретиться с великими умами, которые доказали, что земля вертится вокруг своей оси да еще и вокруг солнца. С теми, кто доказал, почему подкинутый в воздух камень падает на землю и из каких мелких, невидимых частиц состоит эта самая земля и каждая ее песчинка.
- Астрономию и естественные науки изучал?
Курту стало жарко - не то действительно от камина, не то от чего-то другого. Он вскочил, бросил плащ на скамью и принялся расхаживать по залу. Шаги гулко отдавались в пустом помещении.
- Астрономию? Нет… да, ровно настолько, насколько она связана с остальными науками и насколько те от нее зависят. Я многое изучал… Многое, ты мне, конечно, можешь поверить. По правде говоря, начал с теологии, потому что так желала моя покойная мать.
- Да, моя сестра была набожной, точно какая-нибудь католичка.
Курт уже огибал по залу второй круг и не слушал.
- По дороге сюда еще позавчера заночевал у какого-то католического священника, неподалеку от Бауска. Тот хвалился, что учен, читал Мартина Бема и Парацельса. Но хоть бы один луч великого ума Теофраста Бомбаста запал в его закоснелую башку! Схоластика трехсотлетней давности впиталась в нее, как плесень в эти стены, заглушила все, как ряска загнивший пруд. Отцы нашей веры Лютер и Меланхтон для него по-прежнему суть только еретики; точно сквозь зубы сплевывая, произносил он эти имена. Всю ночь поучал меня, толкуя о греческом таинстве покаяния и лютеранском безбожии в самих основах веры. В своем медвежьем углу он совсем ничего не слышал ни о янсенистах, ни о великом эльзасце Шпенере с его Collegia pietatis, ни обо всех стараниях искоренить схоластическую догматику и служение букве, отбросить умерщвляющие дух споры и возродить единую живую веру Христову. Только одно-единственное хорошее качество нашел в нем: он смертельно ненавидит шведов и боготворит Августа Второго и его саксонские войска.
Старик как-то поерзал в кресле.
- Теология мне надоела.
Курт энергично стукнул кулаком в грудь;
- Видит бог! Через два года она мне тоже надоела! Потом я больше увлекся естественными науками и философией. О! Какие просторы там открываются! Как жаль, что тебе приходится сидеть и греться около этих шипящих дров и ты не ведаешь, какой горячий пламень охватывает теперь умы.
Барон прокаркал, точно старый ворон: