- Сперва ты говоришь, что впуталась. Затем утверждаешь, что тебе бы и в голову не пришло впутываться. А дело в том, - сказала Дотти, - что я прекрасно со всеми лажу: и с сэром Квентином, и с членами, и с Берил, и тебе это не по нраву.
Она действительно прекрасно со всеми ладила. В тот день оставшиеся автобиографы собрались в полном составе - семь человек, считая Дотти.
Миссис Тимс немедленно отвела Дотти в сторонку и тут же, в прихожей, приглушенным голосом осведомилась, давал ли о себе знать ее супруг. Дотти с томным видом что-то пробормотала в ответ. Я была занята прибытием Мэйзи Янг, которая бодро управлялась со своей больной ногой, и пугливого отца Эгберта Дилени, однако слышала, как по ходу Доттиных откровений Берил Тимс время от времени отпускает фразочки типа "Свинья!", "Вот мерзость-то!", "Всех бы их на необитаемый остров" и т. п. Я попыталась увести Дотти, но она не собиралась идти со мной в кабинет, не закончив разговора с Берил Тимс. Мне пришлось покинуть общество двух Английских Роз и заняться своими делами.
За последние семь недель члены "Общества", сохранившие ему верность, увидели, как их биографии претерпели чудовищные изменения. В один прекрасный день - был конец октября - сэр Квентин произнес:
- Я нахожу, что дополнения, вносимые вами, мисс Тэлбот, в жизненные истории наших друзей, до сих пор бывали занятны и вполне компетентны, однако пришло время мне взять все в собственные руки. Я просто обязан. Это вопрос морали.
Возражать я не стала, но я всегда обнаруживала, что те, кто произносит "Это вопрос морали" отчетливым голосом и поджав губы, как то сделал сэр Квентин, подыскивают себе оправдания и, как правило, питают недобрые замыслы.
- Видите ли, - продолжал сэр Квентин, - наши друзья весьма откровенны, в большинстве своем весьма, весьма откровенны, но им неведомо чувство вины. По моему мнению…
Я перестала слушать. Для меня это была всего лишь работа. И я была только рада избавиться от необходимости тратить выдумку на то, чтобы оживлять смертельно скучные биографии. Подбиваемые сэром Квентином, автобиографы, за исключением Мэйзи Янг, продолжавшей распространяться о загробной жизни и единстве бытия, приступили к описанию своих первых любовных приключений. Я бы не стала называть их "откровенными", как слишком, пожалуй, часто называл их сэр Квентин. Достижения на этом поприще были пока что довольно скромные: накануне бегства миссис Уилкс из России в 1917 году какой-то солдат разодрал на ней блузку; баронессу Клотильду поймали в постели с учителем музыки на очаровательной французской вилле недалеко от Дижона; отец Эгберт Дилени, который брался за перо не без известного трепета, на протяжении многих страниц все с тем же трепетом живописал нечистые мысли, посетившие его, когда он в первый раз принимал исповедь; леди Бернис "Гвардеец" Гилберт совершила вылазку в отрочество, посвятив большую главу своему не вполне невинному увлечению капитаншей хоккейной команды, каковой главе особо задушевную атмосферу придавали многочисленные описания закатов в Котсуолдских холмах. Что до робкого сэра Эрика, то здесь имело место увлечение соучеником по начальной школе-интернату, причем единственно достойным внимания во всей этой истории было то, что юный Эрик, обхаживая этого мальчика (как именно, он не уточнял), все время думал об актрисе, которая гостила у его родителей во время предыдущих каникул.
Сию скромную лепту сэр Квентин именовал с весьма недвусмысленным акцентом "откровенной", и это навязло у меня в зубах.
- Пришло время мне взять все в собственные руки. Это вопрос морали, - произнес он.
- Напрасно ты порвала мои записи, - сказала Дотти, когда мы сидели с ней у меня тем вечером в конце ноября. - Я готова была сквозь землю провалиться от стыда, что мне нечего предложить на обсуждение.
- Ты, похоже, предложила всю историю Берил Тимс, - сказала я.
- Нужно же доверять хоть кому-то. Она настоящий друг. По-моему, просто срам, что ей приходится возиться с этой гнусной старухой.
За леди Эдвиной вот уже несколько недель ухаживала специально нанятая сиделка - тихая женщина, которую Берил Тимс не ставила решительно ни во что. Так что теперь старая дама, разумеется, перестала быть в тягость миссис Тимс и сделалась еще более необузданной и забавной. Я по-настоящему ее полюбила. На последнее собрание автобиографов, которое мы с Дотти сейчас пережевывали, Эдвина явилась вместе с чаем, одетая в бледно-серое бархатное платье и в жемчугах. Ее нарумяненные морщины и размазанная тушь для ресниц представляли удивительное зрелище. Вела она себя подчеркнуто любезно и сдержанно; только под занавес, когда сиделка на цыпочках проскользнула в комнату, чтобы увести ее, Эдвина, как это с нею бывало, разразилась долгим хихиканьем, заявив на прощанье:
- Ну, мои милые, он сделал с вами, что хотел, скажете нет? Ха! Мой сын Квентин не подведет.
Костлявым указательным пальцем правой руки она ткнула в сторону Мэйзи Янг:
- Кроме вас. До вас он еще не добрался.
Мэйзи не могла отвести взгляда от указующего на нее красного ногтя.
- Матушка! - произнес Квентин.
Я посмотрела на Дотти. Она перешептывалась с Берил Тимс, кивая с видом умным и глубоко сочувственным.
Я не стала возражать Дотти, когда она, сидя в тот вечер у меня, без конца повторяла, до чего же ей жаль Берил Тимс, а Эдвину, по ее глубокому убеждению, давно пора отправить в дом престарелых. Мне показалось, что разобиженная Дотти старается меня спровоцировать. Я видела, что она устала. Не знаю почему, но я, помнится, редко уставала в те дни. Временами я, вероятно, должна была чувствовать себя измочаленной - трудно представить, что и в каких количествах мне приходилось совершать ежедневно; но я решительно не могу припомнить, чтобы хоть раз была такой вымотанной, какой в ту минуту выглядела Дотти.
Я заварила чай и предложила почитать ей отрывок из "Уоррендера Ловита". Я хотела развлечь и в известном смысле польстить Дотти, но в такой же степени преследовала и свои интересы: после Доттиного ухода я собиралась написать еще несколько страниц, и чтение романа явилось бы своего рода разминкой.
Теперь я подошла к тому месту, где племянник Уоррендера Роланд со своей женой Марджери решают заняться разбором дядюшкиных бумаг, чтобы представить их Прауди, поскольку Пруденс, старая мать Уоррендера, распорядилась передать их в ведение ученого. Это происходит через три недели после скромных семейных похорон, состоявшихся за городом, которые я обстоятельно изобразила. Дотти уже слышала сцену похорон, написанную, по ее словам, "слишком холодно"; ее оценка меня не задела, напротив, я восприняла эту критику как хороший знак.
- Тебе не удалось донести всю трагедию гибели Уоррендера, - заявила Дотти, что также меня не задело. А эту новую главу я вообще написала с точки зрения Роланда. Последняя сводится к тому, что его дядя Уоррендер Ловит был великим человеком, чья жизнь трагически оборвалась в самом расцвете, - точка зрения, признанная всеми и ставшая общим местом. Племянник успешно превратил его в значительную фигуру.
Семейство, втайне упиваясь всеобщим сочувствием, рассчитывает, что Роланд с Марджери добросовестно отнесутся к делу, вместе с Прауди разберутся в бумагах и подготовят в итоге памятное издание, что-нибудь вроде "Уоррендер Ловит в жизни и письмах"; что бы они ни сотворили, пусть это займет даже несколько лет, итог в любом случае обязательно будет встречен с интересом. Для Роланда, просматривающего бумаги покойника, это, конечно, печальный долг. Уоррендера Ловита, такого живого еще несколько недель назад, теперь нет - решительно и бесповоротно. Роланд хандрит, слегка взвинчен. Так почему же Марджери, до тех пор довольно нервная и склонная к унынию тридцатилетняя женщина, начинает понемногу оживать? После похорон ее вид и настроение с каждым днем заметно улучшаются. Прауди великолепно сознает, что Марджери снова счастлива.
Все это, конечно, грубый пересказ. Но когда я тем вечером читала в своей тесной комнате этот эпизод Дотти, было заметно, что ей он не нравится. Привожу отрывок, который в конце концов вызвал у нее возражения:
"- Марджери, - спросил Роланд, - с тобой ничего не случилось?
- Нет, ничего.
- Так я и думал, - заметил он.
- Ты вроде бы обвиняешь меня, - возразила она, - что со мной все в порядке?
- Что ж, в известном смысле - да. Смерть Уоррендера, похоже, никак на тебе не сказалась.
- Сказалась, и сказалась прекрасно, - заметил Прауди".
(В издательском экземпляре рукописи я заменила "сказалась прекрасно" на "еще как". Вероятно, я тогда слишком увлекалась Генри Джеймсом и сочла эпитет "прекрасно" очень уж вызывающим.)
Вот тут Дотти и не сдержалась:
- Никак не пойму, к чему ты клонишь. Твой Уоррендер Ловит - герой или нет?
- Герой, - сказала я.
- Тогда, значит, Марджери - стерва.
- Что ты несешь?! Марджери - персонаж, ее не существует на самом деле.
- Марджери - олицетворение зла.
- Какое еще олицетворение? - сказала я. - Марджери - всего лишь набор слов.
- Читатели любят знать, что к чему, - заявила Дотти. - А в этом романе ничего не поймешь. Марджери только что не пляшет на могиле Уоррендера.
Дотти не была дурой. Я и сама знала, что не подсказываю читателям, на чью сторону становиться. Меня просто неодолимо влекло писать роман дальше, не подбрасывая читателю никаких оценок. В то же время Дотти подала мне мысль вставить ближе к концу книги сцену, когда Марджери пляшет на могиле Уоррендера.
- Знаешь, Флёр, - сказала Дотти, - есть в тебе что-то резкое. Женственности, что ли, в тебе маловато?