Но отец тихо прошел мимо всех к мертвому. Бережно обхватил он мальчика и взял на руки безжизненное тело. И понес свою ношу мимо всех, к дверям. Слышно было, как заскрипели под ним кухонные половицы, как нашаривает он башмаки. Хозяйка всхлипнула и бросилась за ним следом. Но уже башмаки застучали по крыльцу, по двору и стихли в ночи.
Хозяйка вернулась с девчушкой, ничего не видящей с темноты и от слез. Все плакали.
Пастор пошел к двери.
- Может, побудете с нами? - попросила хозяйка.
- Что нам делать? - взмолился муж.
- Другому я нужнее, - отвечал пастор, и он ушел.
Он знал, что по-над берегом бежит тропка к дому Енса, но в темноте не смог ее отыскать. Пришлось идти по большаку. Когда глаза свыклись с темнотой, он различил было неподалеку причудливые очертания старого вяза, но, стоило ему вглядеться в странный призрак дерева, тот отдалился и растаял.
Дойдя до вершины холма, он остановился.
- И что это я им сказал? - прошептал он, и в ушах его отдались собственные слова. - Другому я нужнее. Господи! Господи! Как, кому я могу помочь?
У него ослабли колени. И он готов был смеяться над своей беспомощностью. Он снова пустился в путь, ускоряя шаг. Новый признак слабости, подумал он и снова чуть было не рассмеялся над собою - как сильно ни шагай, сильней от этого не будешь.
Когда же он свернул к домишкам Песчаных Холмов, он замер от неожиданности. Несмотря на темноту, он понял, что пришел к тому самому месту, где от большака отходит дорожка. На самой обочине стояли два дерева, рядом колодец и камень. На камне сидел кто-то темный. Это был отец. Он держал на коленях тело сына.
- Я пришел тебе помочь, - сказал пастор.
Тот не шелохнулся.
- Я хочу тебе помочь, - повторил пастор.
- Не можешь же ты оживить его, - сказал отец.
Он поднялся и пошел со своей ношей прочь, к домишкам. Пастор смотрел ему вслед, покуда он не исчез во мраке. Потом он сам присел на камень.
- Я же так и знал, - шепнул он про себя.
Он вслушался. Все кругом было тихо. Лишь с куста сорвалась сонная капля и упала в воду. Он сидел и ждал, когда упадет вторая капля. Потом обернулся и раздвинул густые кусты. И заглянул в темную воду, в сточную яму. Он долго глядел на недвижную черную воду.
Пастор не знал, что ему делать. Он не знал, сколько он уже тут просидел. А поднявшись, не знал зачем. Однако же он тотчас поспешил к домишкам. Пройдя первых два, глядящих слепыми оконницами в облетелые сады, он замедлил шаг. Подойдя к третьему, он увидел в окнах свет и стал красться к дому, как вор. Шаги тонули в траве, и он бесшумно подошел к самому окну. Он заглянул в беленую тесную кухню. Отец сидел в глубине, в темном углу подле плиты. А у самого окна стоял стол, и на столе лежало тело. Пастор видел голову мальчика. Рядом, на стуле, сидела мать. У изголовья горела свеча и освещала спокойное, бледное лицо женщины. Она была темноволоса, и черты еще сохранили следы былой прелести. Глаза ее были сухи, и она держала руку сына в своей. Сквозь отворенную дверь слабый отблеск свечи проникал в комнату. И пастор различил детские личики, заглядывавшие на кухню.
Он осторожно отступил и метнулся прочь, пробираясь мимо домишек. Вот по большаку прогромыхала повозка. Врач! Пастор свернул с большака, пошел по полю, напрямки. Ноги вязли в рыхлой влажной пахоте, но он не останавливался. Он миновал местечко и добрался до пасторской усадьбы. Тут он остановился было перевести дух, но черные мысли еще пуще стали терзать его, и он со стоном бросился дальше. Лишь в просторном саду перед пасторским домом он сжал кулаки и овладел собой. Все пережитое на хуторе стерлось, затуманилось, как сон. Но детские личики, которые он едва различил сквозь полуотворенную дверь, - то была явь.
Войдя, он зажег свечу и на цыпочках прошел в спальню, где спала жена и две их девочки, и наклонился над меньшой. Жара у нее теперь почти не было, и она разметалась в глубоком сне. Ему не верилось. Он ниже нагнулся к светлой головке и отчетливо услыхал ровное дыхание. И все же ему не верилось, что она спит, так он убедил себя, подходя к дому, что она будет взята у него за то, что он так нерадив и ни на что не годен.
Жена, увидев его, что-то шепнула, поднялась, закуталась в шаль и прошла следом за ним в кабинет. Он зажег лампу на столе, и жена, поглядев на его запачканные башмаки, тихонько села в кресло. Так сидели они долго, потом он спросил:
- Как Тина?
- Куда лучше вчерашнего.
"Какое счастье, что она жива", - сказал он сам себе.
Она что-то стала говорить, но он перебил ее, он заговорил громко и так, словно сдерживает приступ смеха.
- Мари, это не по мне, я не гожусь, я не могу.
Сперва он сел спиной к ней и к лампе, но теперь обернулся. Ей показалось, что он страшно постарел: измученное, осунувшееся лицо. Улыбка, прежде всегда молодившая его, делавшая мальчишкой (она вспомнила, как впервые его увидала), теперь его старила. Сердце у нее замерло от страха за него, но она не шевельнулась.
Он рассказал ей все. Услыхав о смерти мальчика, она встала, подошла к окну и задернула штору. И вновь тихо села в кресло.
Он принялся обвинять себя, и она сказала:
- Кристиан, я все это уже и прежде слышала. Что ты никуда не годишься. Что ты не достоин сана. Но это же неправда. Отчего же тебя все уважают, отчего верят тебе, Кристиан, за что же они тебя любят?
- Нет, нет, перестань! - крикнул он и наконец-то засмеялся. - Нет, не говори, замолчи. Не то станешь такой же, как я, притворщицей, Мари!.. О, мой друг, прости меня.
- Ну полно, что ты, - ответила она.
- Мари, - заговорил он снова, - мне надо оправдаться. Ах, все не то, снова вздор. Вечно я оправдываюсь, это-то и скверно. Я из тех благовоспитанных проповедников, что вечно оправдываются перед паствой в том, что господь существует. Милая разновидность, правда? Что ты скажешь о такой разновидности, Мари? Скажи, только честно!
Он смотрел на нее, но она не отрывала глаз от неверного, чадящего пламени. А ведь у нее сильный взгляд, подумал он, нет, она не из слабых.
- Мари, взгляни же на скромного служителя господа и ответь мне!
Жена все смотрела на пламя лампы и не отвечала.
"Ее не назовешь красавицей, - подумал он, - то есть в обычном смысле этого слова. В ней другое. В ней отрада".
- Друг мой, как ты хороша, - сказал он.
"О да, - подумал он, - да, она хороша".
И он снова повернулся к письменному столу.
- То ли отличает проповедника, что люди его любят? - сказал он. - Не говори так, Мари. Я-то изолгался, но ты, ты не говори так. Ты ведь тоже меня любишь. Может быть, тебя ослепляет любовь? Конечно, ты замечаешь мои слабости и изъяны и прямо мне о них говоришь. Но о другом, о главном, о моем служении - ты никогда не сказала худого слова. Отчего же? Отчего?
Он обмакнул перо в чернильницу и принялся чертить узоры на промокашке.
- Я любуюсь тобой, - сказал он, помолчав. - Ты тоже виновата, Мари, - вернулся он к прежнему тону, - это не снимает вины с меня, не делает ее легче, ничуть. Я не верю, что ты ничего не замечаешь. Просто ты щадишь меня. Ты слишком любишь меня. На твоих глазах призвание обращают в ремесло, а ты молчишь. Ты боишься причинить мне боль, Мари. А без боли и зуба не выдернешь. Ты тоже виновата, Мари.
- Да, - отвечала она.
Он поднялся было, но тотчас снова сел.
- Детские личики! - продолжал он. - Я не мог их вынести, я убежал. Убежал? Да я бросился прочь, как застигнутый на месте вор. А ведь через несколько лет дети придут ко мне и я должен буду раскрыть им глаза на то, что есть Путь, и Истина, и Жизнь. И это я-то!
- Нет, лучше, что ты не вошел, - сказала она.
- И это я-то! - шептал он. - Но ты что-то сказала?
- Хорошо, что ты не вошел.
- Хорошо… О, возможно. При моем убожестве. Я бы только рассердил малышек и опечалил того, кто все видит.
Он вслушался в треск пламени и в тишину дома.
- Она спит? - спросил он.
Жена встала и прошла в спальню. Он не взглянул на нее, когда она вернулась. Она молча села в кресло.
- Спасибо, - сказал он. - Но я не могу больше служить, Мари, - продолжал он, - я не могу оставаться в церкви после нынешней ночи. Ты понимаешь, какая это ночь. Нет, довольно притворяться, довольно разыгрывать тонкую роль. Ты меня уж не ободришь речами о том, как мне верят, как меня уважают. Велика ль цена проповеднику, которого все любят, но никто не слушает? Что он такое? Церковный кондитер. Да и почему им верить в меня, когда я сам не верю?
- Кристиан, - проговорила она у него за спиной, - что же, по-твоему, только я одна тебя и слушаю?
- Нет… нет, - ответил он, запнувшись, - конечно же, я помню, что еще одно ухо внимает сейчас моим жалобам. Но увы, мой друг. Увы, вера обращается чувствительностью, трусливой привычкой, пустой болтовней. Ведь если б я и вправду верил, я бы помог ему! У меня нашлись бы силы! Все было бы иначе. "Можешь ты оживить его?" Конечно, я и тогда не ответил бы: "Да, могу". Но кто знает, кто знает.
Он чертил узоры на промокашке.