Зелинский Фаддей Францевич - Сказочная древность Эллады стр 6.

Шрифт
Фон

Итак, моей задачей было представить греческую мифологию в том виде, какой она получила в греческой трагедии (о Гомере я уже оговорился); это - первое, что отличает мой пересказ от пересказа моих предшественников. Пусть читатель сравнит мои рассказы о "золотом овне" и "Левкофее" ("Фрикс" и "Инб" Еврипида) или об "ожерелье Гармонии" ("Алкмеон" Софокла) с соответственными рассказами у Шваба и др., и он поймет, в чем тут разница. Но это еще не все. Каждая трагедия сама по себе должна обладать композиционным и идейным единством; но совокупность трагедий даже одного и того же драматурга этим единством обладать не обязана. Когда Еврипид писал свою "Ипсипилу" - он не чувствовал себя связанным не только мифопеей своих предшественников, но и своей собственной классической "Медеей". Он не писал цикла; но таковой писал я. Требования циклического единства, композиционного и идейного, не обязательные для Еврипида, были обязательны для меня. Проклятье "ожерелья Гармонии", проявившее себя в "Алкмеоне" Софокла, восходит к убиению змея Кадмом; но кто повествовал только об этом убиении как об отдельном мифе, тот не имел надобности его касаться, и мы этого мотива проклятья, не находим не только в овидиевом, но и трагическом повествовании о Кадме. Прекрасна повесть о гибели Геракла ("Нессов плащ"); но она несоединима с борющимся и торжествующим Гераклом цикла двенадцати подвигов. Певец Илиады вплоть до XXII песни ("Смерть Гектора") имеет в виду дальнейшее сражение Ахилла с троянами и его гибель от стрелы Париса у Скейских ворот; но вот явился гений - творец XXIV песни ("Приам в ставке Ахилла") и внес в весь миф новую идею. После такой величавой сцены примирения только какой-нибудь бесталанный Квинт мог отправить Ахилла в новый бой с ратью Приама; продолжением XXIV песни могло быть только величавое искупление, то есть догомеровская помолвка Ахилла с дочерью Приама, возобновленная Софоклом. Это только образчики; сошлюсь еще на грандиозную идею "великого примирения", воплощенную Эсхилом В его "Освобожденном Прометее" и тяготеющую над Гераклом двенадцати подвигов и над смыслом Троянской войны; на гибель Ясона, предсказанную "Медеей" Еврипида, и др.

При таком положении дел я имел перед собой только два исхода: либо разрешить себе скромную долю объединяющего в духе трагической идеи творчества, либо отказаться от задачи. Долгое время я сам считал для себя неизбежным второй исход; случайное обстоятельство навело меня на первый. Мне пришлось провести два месяца 1921 года (апрель - май) по гигиеническим причинам в доме отдыха при здешнем Доме ученых, ими я воспользовался и написал всю свою "Сказочную старину", не имея никаких пособий, кроме взятого как подспорье для памяти Аполлодора.

Между сказочной ночью мифов и дневным светом истории рок поместил утренние сумерки исторической легенды; они охватывают греческую историю примерно до персидских войн и римскую примерно до Пирра. Как быть с ними? - Вот тут второе мое расхождение с моими предшественниками.

Наивная эпоха новейшей историографии добродушно пересказывала легенду наравне с историей, Геродота и Ливия наравне с Фукидидом и Саллюстием.

За ней явилась критическая эпоха; легенда была забракована, в лучшем случае из нее было извлекаемо "историческое ядро", но чаще она вся была отправляема в небытие и заменяема умозаключениями и домыслами. Апогеем этой критической работы были переведенные и по-русски труды Пельмана (греческая история) и Низе (римская история); здесь история ранних времен утоплена в источниковедении, а источниковедение в новейшей литературе о нем. Теперь на очереди третья эпоха - критика критики; она, между прочим, и моя.

Было время, когда издатель древнего писателя бережно относился к своему тексту, доверчиво воспроизводя, где только возможно, рукописную традицию. Затем настала и здесь критическая эпоха, в разгаре которой рукописная традиция признавалась едва ли не принципиально извращенной и годящейся только в подкладки для домыслов новейших исправителей: Отто Ян доставил себе - дорого, впрочем, стоившее ему - удовольствие собрать все придуманные критиками "исправления", к тексту "Электры" Софокла. Результат был ужасающий: не оказалось почти ни одного стиха, который не потонул бы в "конъектурах" новейшей критики. Это была параллель к Пельману и Низе - превзойденная, впрочем, впоследствии Веклейном, Бледсом и другими.

Но тут Господь сотворил чудо. Вскрылись египетские могилы; из них вышли на свет папирусные тексты античных авторов, на тысячу лет с лишком древнее нашей рукописной традиции. Забилось сердце у критиков: подтвердят ли они их конъектуры? Нет, они их немилосердно забраковали и оправдали оклеветанную рукописную традицию. И теперь тексты древних авторов издаются уже под знаком критики критики: понятия "современный" и "консервативный" сблизились.

Этим предуказано и отношение здравого смысла к исторической легенде. Конечно, на этой почве чуда ожидать нельзя: события не воскресают, подобно текстам, и мало надежды, чтобы какому-нибудь мудрому йоге удалось прочесть в астральном пространстве "аказическую запись" о них. Но ведь критический радикализм обусловливается не только характером повествования, но и известным болезненным приспособлением воспринимающего ума. А после полученного на текстах урока есть надежда, что мы от этой болезненности исцелимся.

Значит ли это, что мы поверим в историчность гибели царя Кандавла? Нет, это значит только, что я не поверю в историчность тех новейших домыслов, которыми ее хотели заменить - это и есть "критика критики". А во-вторых - если я пересказываю легенду в сознании, что она - легенда, то я отношусь к ней не менее, а более критично, чем те, которые извлекают из нее мнимоисторическое ядро. А в-третьих - раз кончится то болезненное приспособление, то само собою вернется доверие к целому ряду исторических повествований, которые до сих пор объявлялись легендарными.

Но все это не главное: главное вот что. Созданная греками и римлянами историческая легенда обладает одним незаменимым качеством: она - художественно-прекрасна. Ее отправление в небытие - преступление перед юношеством. Я считаю себя счастливым, что мог прочесть легенду о мессенских войнах в своем школьном учебнике много раньше, чем прочел ее у Павсания. Мои дети по милости критической школы были лишены этого счастья; желаю, чтобы хоть мои внуки могли им вновь обладать. Полагаю, что именно мне безопаснее потрудиться в этом направлении, чем многим другим, так как меня вряд ли кто упрекнет в "некритическом" отношении к делу.

Итак, я веду своих юных читателей от таинственной ночи мифов через сумерки легенд к ясному дню истории: это, думается мне, порядок органический, соответствующий органическому развитию их собственной души с ее изменяющимися потребностями. Это - одна особенность моих рассказов, не скажу, чтобы принципиально новая. Новизна заключается в ином: кое-где - в выборе и сцеплении вариантов; кое-где - во введении культурно-исторических подробностей; везде, надеюсь, в изложении. Другая особенность - это вкрапление между историческими рассказами культурно-исторических. Их порядок обусловливался хронологией, и я вполне отдаю себе отчет в том, что те или иные из них будут слишком трудны для начинающих. Это я и имел в виду, давая своим юным читателям прочитанный ими в начале этого предисловия совет.

Большой недостаток этой книги, именно как книги для юношества - это отсутствие иллюстраций; я рассчитывал на них, когда ее замысел впервые во мне зародился: ландшафты, памятники, исторические и жанровые картины, все в ней должно было найти место. Переживаемые невзгоды заставили на время отказаться от осуществления этой идеи; будем надеяться, что не на очень долго.

Кончаю пожеланием, чтобы на читателей этой книги перешла хоть часть той радости, которую я испытывал при ее составлении.

Петроград, октябрь 1921 г. Ф. Зелинский

Глава I КАДМ И КАДМИДЫ

1. КАДМ И ГАРМОНИЯ

Жил был в далекой Финикии могучий царь по имени Агенор; было у него трое молодых сыновей и красавица дочь, Европа. Случилось однажды, что царевна с подругами играла на приморском лугу. Время было весеннее, весь луг пестрел от всевозможных цветов. Вдруг видят девушки - к ним подходит бык - белый, красивый. Они сначала перепугались: а ну забодает! Но он и не думал бодаться: смотрел на них ласково, вилял хвостом и то и дело приседал. "Смотрите, - сказала одна, - он как будто приглашает нас сесть на него и прокатиться". - "А почему бы и не сесть?" - ответила Европа. - "Ну что ж, садись, коль ты смела!" Жутко стало царевне, но и отлынивать было стыдно; села и ухватилась за рога. А быку, видно, этого и хотелось; он понес ее по берегу так тихо и бережно, что у нее весь страх прошел. Несет он ее туда, сюда, то взад, то вперед, и при этом незаметно все ближе к морю; смеются девушки, смеется и царевна. И вдруг как бросится с нею в море - вскрикнула она, вскрикнули девушки, да было поздно; он плывет, она прижимается к нему, чтобы не упасть, и все кричит, кричит. Но помочь ей уже никто не мог. Смотрят девушки плача, пока он не исчез среди волн; а потом, убитые горем, вернулись во дворец.

Куда он ее завез, это вы узнаете из другого рассказа; царь же, узнав о похищении дочери, призвал к себе старшего сына, Кадма, и сказал ему: "Возьми корабль и товарищей и поезжай за море отыскивать сестру; найдешь - останешься моим наследником, а без сестры не возвращайся: не будет тебе в Финикии ни царства, ни житья!"

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке