Низко склонившись, так что в серебряном вырезе… Нет, язык отказывался комментировать увиденное… Так вот, женщина приветливо спросила, обедает ли он в одиночестве? А если да, то пусть предупреждает: занято, столик занят. Понимаете? Весь столик. А она сейчас быстренько вернется, ей только нужно позвонить.
Она говорила, точно пела, и её голос серебряно звенел и переливался, как складки её платья.
Райская Птица, по ошибке залетевшая в пахнущий хлоркой и капустой общепитовский зал, опустившаяся между столами, покрытыми позорными клетчатыми клеёнками. Вот-вот, оглянувшись, осознав ошибку, она должна была досадливо, нервно оправить перья, взмахнуть гибкими крыльями. Взмыть в столбе пыльного солнечного света к куполу потолка, разбить его сильной женственной грудью, растаять в небе.
Но женщина не взмыла. Она грациозно понесла своё обтянутое серебром тело между столиками, брезгливо огибая, не прикасаясь к ним. Божественная! Она шла в вестибюль к таксофону.
Фёдор Иваныч, опустив глаза в тарелку, тыкал вилкой жёсткую творожную запеканку, в кляксах сметаны. Сердце так стучало, что не мог есть. Она сказала: весь столик. Всё ясно-понятно. Не сезон, отдыхающих немного. Значит, они с незнакомкой будут всю смену сидеть одни.
…У неё были тяжёлые, крупные, утомлённо полуопущенные веки. Федор Иваныч не любил примитивных, узеньких, по-змеиному сросшихся век у женщин. Нет в них, знаете ли, эдакой выразительности, сладкого порока. Как у Капитолины Григорьевны: мырг-мырг глазёнками, перехватила авоськи – и почесала по магазинам дальше.
Потом, у любой женщины – он это точно знал по Капитолине Григорьевне и по сотрудницам – при ближайшем рассмотрении становились видны на лицах и расширенные поры, и замазанные карандашом прыщи, и подстриженные маникюрными ножницами усы, и какая-нибудь вульгарная бородавка в волосках, загримированная под родинку… То, что издали выглядело безупречной кожей, на самом деле оказывалось слоем подсохшей, давшей повсюду мелкие трещинки пудры и жирно блестевшего крема.
У залетевшей по ошибке Райской Птицы лицо было мраморным. Хотелось провести по нему пальцем, чтобы убедиться, что это живая, тёплая кожа. Фёдор Иваныч торопливо огребал творожные крошки и проносил вилку мимо. Тыкал ею, пачкаясь сметаной, в нос или в щеку, а сам всё посматривал на женщину. Ему с его места её хорошо было видно.
Она поправляла на обтекаемых плечах бретельки, нетерпеливо постукивала ножкой в серебристой туфельке. И не он один – все мужчины засмотрелись на серебряную фигурку. И эта женщина только что попросила его держать столик – на них двоих.
Он не заметил, как курчавый мужчина в велюровом пиджаке не спеша принялся составлять на стол тарелки с едой… Заторопившись, наскоро прожевав и проглотив, Фёдор Иваныч сказал: "Занято".
Мужчина продолжал выгружать глубокие миски с супом и мелкие тарелки с горками салатов.
– Здесь занято, – повторил Фёдор Иваныч.
Мужчина, посапывая толстым носом, опорожнял поднос.
Освещённая солнцем, серебристая женщина, запрокинув голову, безмятежно смеялась в телефонную трубку.
– Да занято же, я вам говорю! – крикнул Фёдор Иваныч, вскакивая и поправляя очки. – Вы что, оглохли?! Вот скотина такая, господи!
Велюровый мужчина оставил, наконец, поднос. Не утруждаясь обогнуть столик, просто протянул руку и сгрёб пищавшего что-то там Фёдора Иваныча за лацканы пиджака. Потом слегка толкнул. Фёдор Иваныч зашатался и покатился, беспомощно взмахивая руками. При этом он ухватился за угол клеёнки, потянул на себя и опрокинул всё, что было на столе…
Велюровый мужик рассвирепел еще больше. По-бычьи сопел и оглядывался вокруг, не зная, что бы ему еще такого сделать. Но встревоженная серебристая женщина уже подбегала к своему низвергнутому, поруганному бесстрашному рыцарю. Тянула трепетные душистые руки, чтобы обвить ими голову, прижать, упокоить на теплой груди.
– Псих! – завизжала женщина. – Коля, ты что, не видишь, это чокнутый. Как человека просила: подержать столик… Ай, да ну его, не связывайся. Валим отсюда.
И она взяла Велюрового под руку и повела, почти побежала к выходу. Они убежали, а администратор, значительно хмурясь, шёл к месту побоища. Фёдор Иваныч разводил руками над битыми тарелками, над измазанной в соусе ковровой дорожкой.
Он потом встречал Райскую Птицу с Велюровым под ручку – они его не узнавали.
А Капитолина Григорьевна отроду не была красивой. Это так, к слову.
Да… Другой бы сказал: не делай добра – не получишь зла, только не Фёдор Иваныч. Он был из тех, кого неудача подхлестывает. "Всякое препятствие поднимает дух".
В молодости был ярым атеистом. Ближе к пенсии стал задумываться. Ходил в церковь. Сурово оттеснял пахнущих хозяйственным мылом старух, становился ближе к клиросу. С хоров лилось серебряное, неземное, ангельское песнопение. Сердясь и смущаясь, смахивал пальцем неуместную слезинку. Возвращался домой как из бани: светлый, благостный, чистый. Кротко требовал от Капитолины Григорьевны, чтобы варила постные каши.
Позже увлёкся востоковедением. Кабы не возраст, непременно посетил бы долину Катманду, совершил паломничество к священной горе Кайлас. Побеседовали бы с гуру – два умных человека: многое накопилось на сердце.
Любопытен стал, как ребёнок: посещал секты, оккультные кружки, спиритические сеансы. За круглым столом вертел блюдца, с обеих сторон ногами ощущая волнующие тугие горячие, сквозь платья, бёдра соседок.
В предназначенном под снос не отапливаемом доме стоял Фёдор Иваныч с единомышленниками: такие же заблудшие, жадно ищущие смысл, не теряющие веры. Воздевали к пыльной штукатурке руки, устремляли взоры, переминались, под ногами хрустел строительный мусор.
По знаку небритого руководителя посылали кверху мощный пук светлой энергии, любви ко всем живущим на Земле. Флюиды, соединяясь, образовывали энергетический столб, который пробивал сгустившуюся над Землёй грязно-коричневую зловонную карму.
Бормотали нестройным хором:
– В бесконечном потоке жизни, частицей которого я являюсь, всё прекрасно, цельно, совершенно. Могущественная сила струится сквозь меня. Я радостно и свободно двигаюсь от прошлого к будущему. Я полон любви и созидания…
Кое-кто обвинил бы Фёдора Иваныча в неразборчивости, всеядности, а может и чём похуже. Но разве не имеет права путник ошибаться и плутать, карабкаясь по одной из сотен тропинок, – ведут они на Гору Истины, одну на всех.
Чем более зрелым становился Федор Иваныч, трепетней относился ко всему живому.
Взять залетевшую в комнату муху. Аккуратно, чтобы не повредить, рассматривал с умилением, как насекомое брезгливо умывается мохнатыми лапками.
Изучал в энциклопедии муху в разрезе: нервная система, кровеносная система – всё крошечное, настоящее, продуманное. Эволюционировавшее на протяжении тысячелетий, отлаженное и функционирующее, как часики. Божье творение.
Капитолина Григорьевна грузно, с топотом, с одышкой гонялась по комнате. Взмах мухобойкой – и тысячелетиями вылепленное природой творение превращалось в месиво. Потом брезгливо тряпкой оттирала.
Фёдор Иваныч брился, душился, выбирал галстук: собирался в Общество Великого Спасения. Сегодня в жэковском красном уголке будут сосредоточенно тужиться, выделяя добро и любовь. Мысленно выдувать из них золотой шар и мощными посылами отправлять его в полёт над испоганенной, осквернённой землёй.
Заболела Капитолина Григорьевна. Ещё вчера бегала с авоськой по магазинам, суетилась на кухне, наполняла квартиру теплом от духовки и вкусными запахами. А сегодня лежит под капельницей, с клёкотом, хрипло дыша, стеклянно смотрит в потолок. Врач сказал: "Инфаркт, не транспортабельна".
В квартире сразу появились женщины, соседки, родственницы. Федор Иваныч в другое время шуганул бы это сорочье племя, а сейчас нельзя. Сидел в холодной чистой кухне, силился понять, что сказал врач. Воображал сгусток крови, закупоривший вялую сердечную вену. Подумалось: человек – это биоробот. Только тело у него не железное, а тёплое, рыхлое, подверженное гниению. И в голове все проводки перепутаны.
Соседка испуганно сунулась в дверь:
– Вас зовёт!
На высоких подушках хватала воздух ртом Капитолина Григорьевна. С болью скосила на Федора Иваныча глаза. Не по слогам – по буквам страстно прохрипела:
– Н-и-к-о-г-д-а н-е л-ю-б-и-л. З-а ч-т-о?
Прошёл месяц.
Федор Иваныч кое-как кашеварил. Носил Капитолине Григорьевне в больницу мутные, с серой пеной бульоны: когда пересолённые, когда пресные.
Выйдя из больницы, у трамвайной остановки обратил внимание на прыгающих по заплёванной утрамбованной земле воробьев. Пир на весь мир: какая-то старушенция-раззява просыпала ячневую крупу.
В сторонке пригорюнился грязный серый комочек, одна лапка скрючена – должно, подбили мальчишки. Драчливые собратья оттирали его от пиршества и норовили клюнуть и потрепать за хохолок.
Фёдор Иваныч вынул из авоськи купленную к ужину белую пушистую булку. Стал прикармливать воробья-изгоя. Заманил хромоножку за пыльный куст: пируй, малыш, здесь тебе никто не помешает. Насытишься, клювик почистишь, и на веточку – баиньки. Глядишь, и ножка поправится быстрее.
В трамвае Федор Иваныч скромно мысленно погрозил себе пальчиком: "Гордыня, Фёдор Иваныч, гордыня". Утомлённо прикрыл глаза:
"В бесконечном потоке жизни, частицей которого я являюсь, всё прекрасно, цельно, совершенно. Могущественная сила струится сквозь меня. Я полон любви…"
…Невидимая уличная кошка подкрадывалась к зазевавшемуся, увлёкшемуся булкой воробышку.