– Это Персик. Он метил в хозяйском доме углы – ему удалили семенники. Он царапал диван – ему удалили когти. Потом у кого-то из членов семьи обнаружилась аллергия – и удалили из дома кота. Как просто. Приручить животное, надругаться над ним, превратить в обрубок и выставить за дверь – как это по-человечески! – Инесса Фёдоровна страстно воздела тощие руки. – Никогда, слышите, никогда (вы это непременно упомяните в своей статье, Диночка), хоть миллиарды вбухайте в страну – никогда мы не будем жить хорошо, пока по улицам ковыляет изуродованный котёнок, пока жмурится пёс с выколотыми глазами.
Звонок редакторши, к которой за помощью бросилась Дина, чудесным образом подействовал на главврача психиатрической клиники. Пять минут назад он с Диной даже говорить не хотел.
– Это подсудное дело, и не заикайтесь, больную в город не отпущу. У нас закрытое учреждение.
Короткий диалог врача с редакторшей, которая, оказывается, с ним дружит семьями – и уже гремели в коридоре далёкие ключи, и Инессу Фёдоровну выводили, подпоясывали байковый халат, обували в нянечкины чуни, окутывали шалью. Главврач негромко делился с Диной:
– Конечно, пациенты бывают разные. Свои Наполеоны, Юлии Цезари. Есть даже мужчина-пуфик: становится на четвереньки и всем предлагает на себе посидеть, уверяет, какой он удобный. Но чтобы вообразить себя попавшей под машину молодой собакой… Подымает лицо, воет, скулит, как ей больно. Тщедушная старушка, в чём душа держится – а двое санитаров с трудом удерживали. Сейчас-то она спокойнее, мы её прокололи, прогноз вполне благоприятный…
– Боже мой, скорее, скорее, – Инесса Фёдоровна торопила, путалась в чунях, семенила к Дининой синей "реношке". – Я знаю, я покажу где. Диночка, она истекает кровью. Ах, как больно! Алкаши её облюбовали на шашлык…
Врач только сокрушённо покачал головой, слушая старушечий параноидальный бред. Вот тебе и благоприятный прогноз.
Собака была молодая – стало быть, обречена на долгие страдания. Была бы старая – истекла кровью, ослабла, обессилела, отказало бы сердце. Будь мелкая порода – был бы шанс, что подберут. А так: крупная полуовчарка – побоятся: укусит, чего доброго.
Мучительной судорогой свело онемевший таз. Молодая уже не смотрела в сторону чёрных людей, обзавёдшихся верёвками и для храбрости опрокидывавших по последнему пластиковому стаканчику. Смирилась, уложила лицо на лапы. Смаргивая иней с ресниц, не сводила взгляд с холодного зимнего, последнего в её жизни заката – он отсвечивал брусничным заревом в карей радужке, в расширившихся зрачках.
И в тех же глазах отразилась подъехавшая, сферически искажённая, изогнутая машина, из которой выскочили две фигурки. Одна суетилась и, махая длинными байковыми рукавами, возбуждённо, торжествующе, со слезами выкрикивала:
– Я говорила: она здесь! Я всем говорила, а мне никто не верил! Диночка, ведь вы возьмёте её к себе? Она умница, с ней не будет хлопот. – Тыкала огрызок бумажки: – Вот телефон Сёмы-ветеринара. Вы, Диночка, уж ему заплатите за всё, всё… А меня не выпустят, некуда. Квартиру опечатали. Всех: Афоньку, Тишу, Мяучера, Персика – всех увезли…
"…И что есть норма? И кто более нормален душой? – размышляла Дина, глядя в тёмный, прочерчиваемый фарами ночных авто потолок. – Кто каждый день проходит мимо Горя, и дома ужинает, смотрит с детишками телевизор и ложится спать? Или кто чувствует чужую боль как свою? И, пачкаясь грязью и кровью, взваливает на себя Горе и тащит домой, где просит еду и гадит на пол ещё полсотни таких четвероногих горюшек, а пенсия кончилась и нужно идти искать еду на помойке, а на лестничной площадке ждут вооружённые палками соседки? Кто более нормальный, кого из нас нужно немедленно сажать в сумасшедший дом?"
Ответ был настолько очевиден, что не стоило озвучивать.
Она звонила сегодня в неврологическую лечебницу: как там Инесса Фёдоровна? Увы, очередное обострение, сказали Дине. Сейчас Инесса Фёдоровна чувствует себя медведем, запертым в тесной клетке передвижного зоопарка. Мечется туда-сюда, раскачивается, держась и пытаясь раздвинуть "прутья" клетки, ревёт по-звериному, запрокинув лицо…
"Запереть бы хозяев зоопарков, чтобы они провели остаток жизни в таких клетках". Дина открыла глаза в восемь, как всегда, до звонка будильника. Пора на работу, в редакцию. Хотела встать – вскинулась странно лёгким, узким, исхудалым телом. Хотела вскрикнуть – вырвался жалкий скулёж. Бешено колотилось о рёбра сердце. Ходуном ходили худые облезлые бока.
Удлинившиеся тонкие мосластые лапы, с намёрзшими между пальцев жёлтыми снежными катышками, разъезжались, царапали отросшими когтями розовый снег. Со второй попытки удалось подтянуть ребристое туловище, со свалявшейся на брюхе шерстью. Мимо, брезгливо огибая, спешили.
Молодая дремала, с туго перебинтованным белоснежным боком, на новеньком, спешно купленном в зоомагазине стёганом матрасике. Рядом в полутьме поблёскивали яркие пластмассовые миски: одна с молоком, другая с сухим кормом. Матрасик, миски – всё это были чудесные предвестники прекрасных перемен в жизни Молодой.
– Что ж ты у нас девушка такая пугливая, дикая? Назову тебя Динкой, – решила молодая хозяйка. Голос у неё был прекрасный, низкий, певучий. – Будет нас теперь двое. прохожие, проносились машины.
КРОШЕЧКА-ХАВРОШЕЧКА
Баню построили на окраине села Егорята на взгорушке. Насчет воды очень хорошо: река текла рядышком. Сверху качали чистую воду, ниже, метрах в ста, спускали ее грязную, мыльную.
Когда комхозовская бригада строила баню, крыла черепицей, рубила пристрой с крылечком из пахучей сосны, сельчане сильно сомневались, приживется ли здесь городское новшество: у каждой избы в огородах дымились по субботам низенькие прокопченные баньки.
Сначала и выручка была курам на смех; в день полсотни рублей. Но постепенно достоинства казенной бани оценили даже ярые ее хаяльщики. Милое дело: плати червонец, сымай одежду, вешай в узеньком деревянном шкафчике (как при коммунизме – никто не сворует, хотя в первые дни, из опаски, надевали последнюю рвань) – и с Богом в мыльню, получай законное удовольствие. Ни тебе дров заготовлять, ни воду из колодца таскать, сгибаясь в три погибели, ни топить, давясь горьким дымом, ни мыть после себя. На всем готовеньком.
Банщицей работала пришлая в село пожилая женщина по имени Хавронья. Была она крошечного ростика, круглолицая и голубоглазая, туго повязывалась платочком белым, как снег. Банщицу в Егорятах считали маленько тронутой умом и потому звали, как дурачков зовут, ласково: Хаврошечкой.
За баней Хавроша смотрела так, как не следит иная хозяйка за своей избой. После каждого банного дня устраивалась генеральная уборка.
Подножные резиновые квадратики в пупырышках (их она привезла из райцентра и берегла пуще глаза) оттирала, аж скрипели. Высоконогие деревянные скамейки скоблила ножом до яичной желтизны. Две дюжины тяжелых дубовых шаек, изъятых в тридцатых годах прошлого века из лавки сельского кулака Дементьева (Хавроша так и не променяла их на презренные жестяные тазы) обваривала кипятком и укладывала рядами кверху дном для просушки.
Особенно оживленно было в женские банные дни. В селе даже в поговорку вошло, если где-нибудь на собрании особенно расходились, крикунов одергивали: шумите, как в женской бане.
Бабы, распаренные, с багровыми лицами, обвязанные крест-накрест по груди толстыми шалями, чтобы не застудиться по дороге домой, сидели чуть живые в предбаннике. Обмахиваясь влажными полотенцами, пили из толстых стеклянных кружек кисленький квас (Хавроша настаивала его на ржаных корках).
Баня стала нужна Егорятам. И не только потому, что смывала с людей недельную грязь и уходили они отсюда, будто в новой коже: свежие, розовые, парящие. После бани человек заметно добрел, начинал смотреть на мир иными глазами. Баня роднила, упрощала самых серьезных, немых делала разговорчивыми.
Ну как потом напакостить человеку, который тебя, голого, визжащего и охающего, на полке в парилке, охаживал веником? А то вот еще. Выйдешь, хлопнув обитой войлоком дверью, разом оборвав позади себя гомон и суету, в морозную хрусткую тишину. Моргая слипающимися влажными ресницами, поднимешь глаза к ясному черному небу…
Холодные бриллиантовые россыпи дальних звезд горят над Землей, как горели миллиарды лет назад, и еще миллиарды лет гореть будут. А теперь вот, в данный момент под ними – затерявшаяся в глуби России деревушка, утонувшая в пухлых сугробах банька и вышедшая из нее закутанная, как шар, горячая, влажная под одеждой микроскопическая человеческая фигурка с задранным к небу лицом. По нему катится крупная слеза – то ли от мороза, то ли еще от чего…
А когда на улице стоял холод собачий, мела метель, засыпая снегом все на свете, и шумел за деревней лес, хлеща ветвями, с воем сгибая столетние стволы – в приземистом домике на горе тускло светилось запотевшее изнутри окошечко. За ним, перекликаясь и хохоча, едва различимые в горячем тумане, под крупной капелью, срывающейся с каменного потолка, двигались розовые голые фигуры. И глухо стучали размокшие дубовые шайки, и звонко били по полу струи воды, а из парилки, усыпанной ярко-зеленой, как летом, листвой, слышались яростные шлепки веников по тугим телам.
И тогда Хаврошу бесконечно умиляли люди, так доверчиво и хорошо моющиеся в ее баньке. И маленькая банщица испытывала тихую гордость, что именно она является создательницей и правительницей этого маленького рая посередь лютой зимы.