- Спасибо, - произнес Шелгунов заметно отвердевшим голосом. - Большое спасибо, друзья… Ваши слова… Такого еще не было… Россия не знала…
Николай Васильевич хотел сказать еще что-то, но мертвенная бледность вдруг покрыла его щеки, он бессильно уронил голову - затих. Бартенева замахала руками, метнулась к столику с лекарствами…
О том, что во время похорон Шелгунова возможны беспорядки, полиция догадывалась. Градоначальнику регулярно доносили: к дому писателя толпами валят разиочинцы - студенты, адвокаты, доктора, литераторы. И что совсем уж было загадочно и тревожно - приходили рабочие. Новости какие, прости господи. Совсем распоясались. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней…
Господин градоначальник данной ему властью решился пресечь возмутительное безобразие, распорядился выслать Шелгунова из столицы. Даже видавшие виды полицейские чины оторопели: высылать умирающего не приходилось. Каким образом выполнить приказание начальства, никто не знал. Не с диваном же его выносить…
Три для мешкали, производя видимость радения, а в глубине полицейских душ надеясь на благополучный естественный исход. Так и вышло: к началу третьего дня Шелгунов скончался.
С утра на узкой, грязноватой лестнице дома на Воскресенском проспекте, в котором жил и умер Николай Васильевич Шелгунов, толпились почитатели его таланта, друзья, просто любопытствующие; как всегда, много било студентов. Среди обыкновенной в таких случаях публики своим внешним видом выделялись представители рабочих окраин, державшиеся табунком, чувствуя себя стесненно, на вторых ролях. Некоторые господа из "чистых" с недоверчивым удивлением посматривали на них, кое-кто позволял колкие замечания: дескать, ошиблись, голубчики, здесь прощаются с писателем, а не с каким-нибудь токарем или молотобойцем. Но когда Мефодиев с Афанасьевым понесли металлический венок с темно-зелеными дубовыми листьями и с надписью "П. В. Шелгунову, указателю пути к свободе и братству, от Петербургских рабочих", их пропустили беспрепятственно, молча расступившись. Лишь один пожилой господин, по виду профессор, не удержался от восклицания:
- Но ведь это запрещено! Можно, кажется, без политики…
Он даже попытался загородить дорогу, расставив руки, но Гавриил Мефодиев - плечом вперед - отодвинул его в угол лестничной клетки, не удостоив ответом.
Венок они искали вместе, долго выбирали. Сперва поехали на Садовую - ничего подходящего. Попадались какие-то помпезные сооружения, главным достоинстном которых была высокая цена. Дело, конечно, не в деньгах, средства получили у Егора Климанова из комитетской кассы - тысячу рублей собрали взносами. Не в деньгах дело, просто хотелось принести на могилу писателя такой венок, чтобы сразу было видно - от пролетариев. Помыкавшись по Садовой, побежали на Казанскую. И здесь, в лавке похоронных принадлежностей, Афанасьев узрел именно то, что требовалось. Потом объяснял друзьям: "Дубовые листья - это наша рабочая рука, крепкая…"
Надпись договорились сделать, чтобы не хуже, чем у людей, - печатанную золотом. Сочиняя текст, не обошлись без споров. Федор Афанасьевич снерва предложил так: "Указателю пути к свободе и равенству". Но воспротивился Алексей Карелин, заявив, что слово "равенство" по нынешним временам употреблять преждевременно, что покамест следует написать: "К свободе и братству". Поспорили, но согласились с молодым литографом, так и накарябали на бумажке.
У Мефодиева был знакомый хозяин маленькой словолитни и штамповочной мастерской, эстонец Лийв, сочувствующий рабочему движению. Гаврюша взял на себя труд уговорить его перенести надпись с бумажки на черную ленту. Вечером пошли к нему, опять через всю Садовую - ближе к Сенной.
Александр Лийв выслушал просьбу, долго молчал. Шевеля губами, несколько раз перечитывал слова, нацарапанные на бумажке, смотрел куда-то мимо просителей. Афанасьев подумал - откажет, слишком уж долго молчит. Однако хозяин, все так же глядя мимо, кивнул белобрысой головой: "Ничего. Можно. Это можно. Ночью сделаю…"
А здесь вдруг некто в лисьей шубе растопырил руки - запрещено. Нет, господа хорошие, подвиньтесь. Наплевать, что запрещено. Рабочему люду к запрещениям не привыкать. Все запрещено, дышать только можно, да и то не полной грудью. Отодвиньтесь, господа, от греха подальше…
Хоронили писателя в табельный день, 15 апреля 1801 года. Многие, кого успели предупредить по кружкам, кто хотел отдать последнюю дань уважения Шелгунову, не смогли отпроситься с работы: законы на заводах и фабриках драконовские. Господам позволительно печалиться в любой день недели, в зависимости от обстоятельств и желания, а мастеровщина обязана укладываться со своими, хозяйским интересам посторонними чувствами в отведенное время, когда выключены станки.
И все-таки около сотни рабочих набралось - комитет постарался, Мефодиев оповестил, кто к нему поближе, - Николая Богданова, Климанова Егора, Петрушу Евграфова. А Федор посылал брата - ноги помоложе, - к Володе Фомину, Николаю Прошину. Сходку провели короткую, хотя и не обошлось без словопрений.
- В моем кружке трое не могут появиться на похоронах - аккурат в смене, - сказал Афанасьев. - Но ежели порешите выдать три пятиалтынных, сунем мастерам - всех приведу.
- Тогда и другие запросят. - Прижимистый Богданов хмуро покрутил усы.
- Промежду прочим, кассу собирали не для того, чтоб проценты получать с капитала. - Федор язвительно усмехнулся. - Книжки книжками, а надобно раскошеливаться и на другие нужды.
- Верно, Афанасьич! - поддержал Володя Фомин. - Не банкиры, потребуется - до копейки спустим…
На том и порешили в тот вечер: откупить людей, кто не может вырваться с работы. И сегодня вот пришли с Балтийского завода, с Путиловского, из Варшавских мастерских. Заявились ткачи с Резвого острова, корабелы "Нового Адмиралтейства", слесари от Резиновой мануфактуры. И не просто пришли, а возглавили траурную процессию.
Сотня своих товарищей - это уже не жалкая кучка, которую можно смять десятком городовых, это уже сила. Федор Афанасьевич, поглядывая по сторонам, радовался знакомым лицам. Вон Володя Фомин, наверное, прямо с завода - не уснел переодеться в чистое. Нe парень - бесценное сокровище! Приехал в Питер из Архангельска, сын дворянина… Учился в ремесленном училище. Любопытный хлопец: в личной жизни держится на особицу, друзей не водит, говорит надо. Да и в организации ко всякому делу подходит очень уж как-то осторожно, будто страшится… А ведь не боится, нет. Ежели решит для себя, до последней точки дело доведет. Минувшей зимой что придумал! Учредил рабочий кооператив. Да так важно! Потребительские книжки роздал, собрал паевые взносы… В бельевой корзине на санках возил с Васильевского острова в Галерную гавань всяческую бакалею: чай, табак, кофе, папиросы. Покупал в оптовых магазинах сахар, белую муку, макароны. Привезет домой, сам развесит, раздает пайщикам.
Над ним сперва посмеивались, дескать, нашелся ухарь-кунец! А присмотрелись - серьезное затеял дело. Хоть и небольшая выгода от того кооператива, но все же была: люди к нему потянулись. Почувствовали себя связанными общим интересом, объединенными… А Володя, конечно, мух ртом не ловил, вместе с макаронами стал подсовывать брошюрки, заводил душевные разговоры, помаленьку вовлекал в нелегальное. И так, вроде бы на пустом месте, возник еще один правильный кружок, среди прочих теперь равноправный. Вот тебе и бакалея…
Эх, думал Афанасьев, жаль, что нет рядом Ивана Ивановича, отшатнулся Тимофеев от революции. Не случайно, видать, когда первый раз с ним встретились, намекал он про девок - любить, мол, не станут с бородой. Наверное, уже тогда сидела в его сердце шершавая заноза. Федора благословил на борьбу, свел с марксидами, а сам вскоре женился, переехал в Колпино и притих, словно серая мышка. И что эти самые бабы с мужиками вытворяют, никакому разуму не подвластно! Не-ет, сознательному пролетарию жениться никак невозможно. Женился - для дела пропал человек. Какая уж там революция, ежели дома тебя каждую минуту ждут с кормом в клюве… Хорошо, Тимофеев библиотеку делить не стал и свои собственные книги завещал кружку…
Кто не понимает, носы воротят - чего, мол, в этих книжках, скучная премудрость. А кто приохотился к чтению, тот и вокруг себя по-другому глядит, зорче подмечает неправду. И в домашнем обиходе почище делается, душой светлеет… Взять недавний случай - Анюта Болдырева привела к нему на Обводной парочку: девица у Паля - уборщицей, парень - печник. Ворковали, точно голуби, друг без друга ни шагу - веревочкой спутаны. Но вскоре обратил внимание: девица ударилась в хмарь. Красин толкует первоначальное накопление по Марксу, тут бы уши держать топориком, в рот пропагатору заглядывать, а она украдкой слезы вытирает, нос покраснел, глаза припухли… Попросил Анюту тихонько вызнать, что стряслось, какая беда. Оказывается, печник жениться хотел, а грех случился - заюлил. Тогда Афанасьев собрал кружок неурочно, без Красина, чтоб ребятишек не смущать. И пропесочили парня сообща, крутился, как на раскаленной сковородке.
- Ты прямо нам - глянется она тебе или нет? - на правах старшего спросил Федор. - Жениться обещал?
- Глянется, - промямлил печник. - Обещался…
- А почему не ведешь под венец?
Парень мялся, мялся, проняло - аж вспотел. Вдруг бухнулся на колени и заплакал, будто малое дитя.
- Люба она мне, поверьте! А как жениться, коли гроша лишнего не скопил? На какие шиши?
- Да мы вам последние отдадим! - Верочка Сибилева, растрогавшись, сама заплакала. - На венчание хватит…
- Соберем с получки, обновы купим, - добавила Анюта.
Парень хлопал глазами, боясь поверить в свое счастье. Афанасьев взял его за руку, подвал к суженой: