Так гора – стена наша, а так – дорога. После узнал я, что это монахи выбрали себе такое скрытное место: эту пустынь. Луна вышла из-за горы – и деревья стали черные, а трава белой. И свет не черный, не белый – не мертвый стлал дорогу. Наши таракашки – ничьи их ноги не давят и пальцы не ловят – улизнули по лунной дороге: кто улетел, кто выполз. На воле в чуть мутном свете – настолько от земли – колыхалось, не различаешь, но это чувство жизни подходило с воли в окно к двум голубым огонькам; курим. Мечталось о какой-то жизни без рассуждений, неуловимой и быстротечной – кто ее не назовет однажды: "жизнь прошла!" и о которой в настоящем рассказывает музыка; мечталось об этой жизни и воле – самом простейшем и доступном всем, кто родится и умирает, о первородном, над которым носится дух безумия – насыщенная семенем "туманность". И спать расхотелось и все глядел бы – вот она какая воля!
Когда закричал филин, все вдруг присмирело – зов ли это оттуда или выкрик? – деревья запахнулись, дорога метнулась. И не пенял я на Балдахала: из-за одной такой ночи…
Мы поднялись поздно. Пекло. Никаких воспоминаний о вчерашнем. Везде солнце. И одно утешение, что в Париже еще жарче – дышать нечем. И не пустынность, а просто голое место – никакой скрыти: да, тут когда-нибудь был парк – это еще когда монахи жили в пустыне, а теперь одна-единственная дорожка короткая, вся заросшая кустами. О тени и говорить нечего, только лунная ночь превратила в дремучие эти одинокие редкие деревья. И река одно название – правда, есть что-то там под горой, этой естественной стеной от мира, от вида туда, но сомневаюсь, чтобы купаться, тут и раку не радость. Ферма – раз коровы ходят, значит, где-то есть ферма. Проверяем проспект. И опять я думаю: какая сила и власть слова – из мухи слон!
Кроме хозяйки оказалась еще одна, тоже русская, "константинопольской волны", я подумал: прислуга – нет, помощница. И ничего окурочного, ну, эта не того полета и говорит: не по-норвежски, а "как хочите". Она нам так и сказала: вчера ее очень удивил наш приезд, и что "доместик" (она произносила "доместик" на латинский манер) – доместик Григорий собирается бросить Шато и ехать в Париж – и очень жарко и такая глушь; она бы тоже давно уехала… если бы не одно обстоятельство (а попросту говоря, она откуда-то сбежала) –
– Впрочем, как хочите.
Корнетов пришел в восторг от имени "доместик". Да и понятно – Византия заполняла все его мысли – и ничего не поймешь: доместик Фемы Опсикия Григорий Ивириц кухонный мужик в французском Шато! Но если и непонятно, то знаменательно: такое превращение, возможное в веках и открывающееся только внутренне зорким, в наш исторический век революций осязаемая и очень даже чувствительная реальность для всех; ведь Дантовские рвы и Феодорины "плачужные канавы" который год открыты для публичного обозрения, а действующие лица – мы сами.
Едва дождались вечера – время тянулось, как концертное отделение благотворительного бала для джазбандистов. Но и вечером не стало легче. Где-то погрохатывало, а до нас не достало, и ни такой капельки не капнуло. Гуляли по дороге – в пустыне. Возвращаясь, встретили доместика: угрюмо стоял он у дверей, не замечая нас да и нечего – так стоит человек, решившийся во что бы то ни стало бежать.
И мы решили – сразу-то никак невозможно, ну хотя бы дней пять перетерпим да за доместиком в Париж.
Мы задумали съездить в ближайший пункт – chef lieu de canton, где по проспекту значилась церковь, аптека, почта, доктор и всякие магазины. Вызвали автомобиль и опять по головоломной дороге, теперь при дневном свете, тычась друг в друга и в страхе: или скувырнемся или налетим. Купили папирос и марок, а больше нечего делать, и назад, не дай Бог никому. А за это удовольствие, как стали считать… ну, я хозяйке и сказал, что уезжаем.
Тяжелое было объяснение: ведь мы единственные – нашлись-таки дураки! – ясно, и она рассчитывала, что мы пробудем три недели, как полагается.
– Сколько было писем, я могла бы сдать вашу комнату, и я всем отказала! – слезы подступали к ее глазам, но не может быть, чтобы она не понимала, и эти слезы не от моих слов, а над своей жестоко насмеявшейся судьбой.
Я сослался на Корнетова – я сказал, что с нами произошло недоразумение, напутал Балдахал, и про "попугаеву болезнь", а это самое внушительное:
– Мало ли что может случиться, и без доктора опасно.
На третий день доместик сбежал, а помощница захворала.
Ни на какие дороги мы больше не выходили, все в комнате. Я читаю вслух "Мертвые души". Корнетов рисует картинки. И всю ночь кричал филин. Под простыню заползали таракашки, но не кусали, и только когда лапками коснется, вздрогнешь. И лютовали мухи: наши голубые папиросы – цветной их вкус был мухам мед.
И вот собрались в дорогу – я заплатил за неделю. Спрашиваем, когда поезд в Париж, а никто не знает; послали на ферму – ну, откуда ж им знать! И шофер по головоломной дороге в час, по его соображению, подходящий, повез нас не на ту станцию, откуда нам ближе, а на дальнюю, где у него были свои дела.
И когда мы попали на станцию, нужную шоферу, а это нам опять обошлось чувствительно, или четыре часа ждать "рапида", или хоть сейчас омнибус. Мы бросились в омнибус.
Мы ехали весь день – в дороге кончили "Мертвые души", прочитали все варианты и неоконченные главы.
И теперь я знаю: "Мертвые души" – во II-й редко кем читаемой части есть слова, перекликающиеся с Толстым, и еще – по образцу "Мертвых душ" написаны "Записки охотника" или лучше сказать "Жестокие души", а лирика, которой по праву гордится Гоголь, ее исток – XVII век – великий ритор автор "Ключа Разумения" Иоанникий Голятовский.
Корнетов растолковал мне.
И как он был счастлив: опять дома, и уж на месяцы засядет он в своей комнате среди своих неизменных и верных друзей – книг.
– Говорят, – сказал мне на прощание растроганный Корнетов, – вы теперь часто услышите, что все люди одинаковые. И это глубоко неправда, нет, не все подлецы.
А мне было очень совестно.
3. Съеденное сердце
Париж город художников и писателей. Каждый год издается больше тысячи сборников по беллетристике – вот вам верных тысяча писателей. А художников – шестьдесят тысяч. Такая искуснейшая насыщенность, кому хочешь вскружит голову. И русские с течением времени – кому восемь, кому и десять стукнуло парижских лет – относительно "беженской массы" не отстают от французов: русских писателей, проживающих по карт-дидантитэ, считается до трехсот. Всякий год устраивается большой новогодний бал в пользу писателей. Бал пользуется успехом, и со сбора отчисляется в среднем франков двести на нос.
А. А. Корнетов, сделавшись писателем, подал по моему настоянию прошение о вспомоществовании. Я ему и прошение написал.
Я объясняю и Союзу и Комитету одновременно, что Александр Александрович Корнетов – автор "Буйволовых рогов", напечатанных в "Последних Новостях", и хотя Корнетова там нигде не подписано, но это все равно: я, Семен Петрович Полетаев, изобретатель чудеснейшего аппарата, с помощью которого у человека делаются два уха вместо одного и изощряется слух до восприятия самых неуловимых и отдаленных звуков, и все постоянные воскресные посетители Корнетова – небезызвестный африканский доктор, экономист Птицин, бывший издатель Пытко-Пытковский, критик Петушков, Балдахал и многие другие, единогласно удостоверяем авторство Корнетова. Кроме того, у Корнетова есть еще написанное – "цикл", но на издание отдельной книги нет никакой надежды, любителя не находится, а профессиональные издательства не могут, потому что только книга, затрагивающая щекотливые мелочи, может быть в эмиграции самоокупаема, всякий же прочий художественный материал обречен на мышепитание. И тут для авторитетности я сослался на Лескова и Тургенева:
"Лесков сказал бы: мыше-пищепитание, а Тургенев: мышехлебопитание".
Прошение не осталось без последствий.
О получении денег извещал меня Корнетов. Но странно, упомянув о значении Союза и Комитета для поддержания начинающих писателей, добавил: "не говоря уже о пользе в геморроидальном отношении". И эта приписка не сразу далась мне. Впоследствии выяснилось, что не один я, а и многие из общих знакомых получили в то время и самые разнообразные письма, но все с таким оборотом, как будто ни с чем не вяжущимся; и были такие, что обиделись. Я скажу вам: это из II-й части "Мертвых душ", рефрен Чичикова "еду я…"; Корнетову очень понравилось: "не говоря уже о пользе в геморроидальном отношении, видеть свет и коловращение людей есть уже само по себе, так сказать, живая книга и вторая природа".
Мой "ваканс" еще не кончился, на поездку в От-Савуа я просадил все мои деньги. И совесть меня мучила. А по приписке, тогда мне еще не ясной, я заключил, что мое выветривание не имело никакой силы, и теперь надо использовать комитетские деньги на наш "ваканс".
Но куда ехать? Куда ездят французы? Ведь нет человека, который бы летом не уехал из Парижа. И не будут же французы тратить такие деньги – От-Савуа.
Я спросил нашу газетчицу: куда она собирается ехать.
– Ваканс?
– В Куси, – сказала она, – Куси-ле-Шато, хорошо кормят.
Справился в Лярусе; а это совсем близко – часа два от Парижа, около Суассона. И сейчас же к Корнетову: уговорю вместе ехать.
Жара стояла невыносимая. В газетах писали, что в ресторанах не хватает прохладительных вод, но что простой водой население обеспечено. В Париже пьют прямо из-под крана и даже русские, забывая годами вдалбливаемое до и в революцию: "не пейте сырой воды".