Алексей Ремизов - Том 9. Учитель музыки стр 10.

Шрифт
Фон

"А старые марки, – говорит, – мне ни к чему, я наклеиваю всегда новые!"

Я к Корнетову:

"Помилуйте, ведь вы меня подвели: понес я марок Бердяеву, а он говорит…" – и я повторил слова философа.

"Да кто же вас просил передавать, я сказал: посылайте –?"

Или вот еще: взял такую повадку в своих письмах делать приписку: "Якобсон очень про вас справляется!" Десять, двадцать знакомых получают в течение недели от Корнетова такую приписку. А ведь Париж, единственный и последний пункт земли, откуда только и остается или взлететь на воздух или зарыться в пески – этот мировой город – глушейшая провинция для русских, не Вологда и не Пенза, а какой-то Усть-Сысольск, все знают друг друга, и у всякого есть до всего дело и какие-нибудь дела, и получить в письме такую "теплую" приписку – невольно задумаешься: не хочет ли Якобсон предложить работу, или у Якобсона есть поручение выдать благотворительные деньги? Тут воображению нет удержу и, про себя скажу, я мечтал встретить Якобсона, как мечтают о весне, о солнце в пасмурнейшую парижскую зиму, когда и сиротливо и зябко. Меня только очень удивило, с чего мною заинтересовался Якобсон, я не философ и дела мои очень скромные. А нашлись такие, что не могли уж вытерпеть и ходили к Якобсону и всякими намеками доискивались, а сам Якобсон понять никак не может, чего к нему народ пошел, и на него все так смотрят, ждут. И однажды не выдержал и профессору Сушилову, явившемуся к нему невзначай, сам задал вопрос – "в чем дело?" и поспешил предупредить, что в средствах он стеснен и не располагает даже франком, но Сушилов его успокоил и удивил.

"Позвольте, да кто вам писал, не Корнетов ли?" – и расхохотался, как Бердяев, хотя с Бердяевым у Якобсона ничего не было общего.

Оказалось, Якобсон еще с Петербурга знает Корнетова – старые приятели.

А за границу – у Корнетова кругосветная переписка – писались самые фантастические сведения о знакомых – главным образом о путешествиях: "Ржов едет в Амстердам читать лекцию" или "вчера проводили Дулова в Албанию к Ахмету Зоге" или "вы спрашиваете о Бадине, а он, говорят, в Дагомее доктором". И это пишется о людях, которые как прикованы к Парижу. Я сколько раз к таким, и не мечтающим тронуться с места, на конвертах надписывал: "prière de faire suivre", что значит: "будьте любезны, шлите вдогон".

И вот, зная всякие повадки Корнетова – соседнему повару никогда не узнать! – все мы, бесчисленные его посетители, безгранично ему верили: у Корнетова никогда не было скучно, а смотрел он на всех такими благодарными глазами, искренно веря, что от тебя будет ему одно добро.

И я не знаю, веселость ли духа или эта ничем не прошибаемая вера, что ты непременно сделаешь что-то хорошее, эта не подозрительность к человеку влекла к Корнетову.

Я знаю Корнетова с незапамятных времен – до войны, в войну и в революцию – и всегда у него толчея. И что меня поразило: в Нарве в карантине, когда мы из России ехали через Эстонию, вхожу я в общую камеру, все по-тюремному "камерами" называли, и вижу: на кровати у него – стульев не полагается – так на кровати сидят! а сам он на краешке! И я подумал: на земле нет такого места, где бы Корнетов очутился один, и на необитаемом острове, если не люди, так звери, а нет зверей, так воздушные и подземные духи, а непременно явятся, обсядут и окружат его. Может, это большое счастье, но и очень трудно. Нет ведь часа на дню, когда бы не позвонили, нет минуты, чтобы остаться одному и подумать.

"Ночью, – как-то сказал Корнетов, – только ночью, когда одна кукушка – часы кукует".

Веселость духа, без которой мир мертв, и вера в человека, без которой человек не человек, – вот где магнит.

Еще в Петербурге я спросил Корнетова, как он к человеку относится?

"Ничему не удивляюсь, – ответил Корнетов, – жду от всякого самой последней подлости, но всегда искренне верю в добро. Такая у меня повадка".

"Complet"

Сегодня знаменательный день: Корнетова напечатали. Рассказ под псевдонимом, но все мы догадались, кто истинный автор. Я подсчитал строчки: если без звездочек – восемьсот сорок семь: газ, значит, покроет, а то газ закрыли, и повар в колпаке совсем с толку сбился, какие такие тончайшие кушанья китайский сосед на спиртовке готовит, не выдерживающие газового пламени.

Я шел к Корнетову со всякими проектами: во-первых, – благодарственный отклик читателя – мы его пошлем в редакцию и это послужит чувствительным толчком для дальнейшей литературной деятельности нашего приятеля: у редактора в руках будет документ и, если нападут, что он печатает ерунду, он всегда может сослаться на читателя; во-вторых, устройство литературного вечера – Корнетов чтец не громкий, но это не беда, вечер можно заполнить и не литературой, и тут каждый из нас постарается, все мы музыканты; в-третьих, перевод на французский – мы скажем, что Корнетов молодой советский писатель, – наверняка напечатают; в-четвертых, прошение в Комитет помощи писателям и ученым о вспомоществовании; и в-пятых…, но это к литературе не относится, это будет сюрприз.

Каково же было мое огорчение, когда на дверях у Корнетова около звонка я увидел карточку: на карточке наклеено мелко, золотом напечатанное откуда-то из объявлений "complet" – это как в автобусах и трамваях, когда переполнено, такое вывешивается и означает, что "местов нет". Сколько я ни звонил – голоса слышу, двигаются, а никакого внимания. Тогда я прибег к последнему средству: я позвонил условным звонком консьержки – я это, сидя у Корнетова во все часы дня, изучил до точности – и после наступившего затишья мне отворил сам хозяин.

И действительно, "компле": в теснющей комнатенке, отделенной стеклянной дверью, глядевшей волшебными цветами, не толпились, а кто как сел, так и остался, вплотную, а кому недостало стульев, стояли, сливаясь с книгами, географическими картами и пестрыми планами.

Хозяин, неизменно стоя, трудился над "самоваром" – раскутывал и закутывал серым теплым платком огромный никелированный чайник, разливая чай, и дирижировал, чтобы в комплектном собрании звучало только соло, и никто не трогался с места и не двигал стулом.

Над Ржовым и Дуловым – двух "нарицательных", – тоже повадка: изберет себе самого незаметного и так его расхвалит и везде выставляет, что имя его становится нарицательным! – над этими нарицательными висит объявление, наклеенное на старый календарь с картинкой: перед держащим нож и плачущим поваром стоят зайцы и тоже плачут, и подпись – под поваром: "это я сам", а под зайцами: "мои непоседливые посетители", и выше: "диплом на шум и топанье", а внизу – по-французски: письмо управляющего дома о жалобе нижних жильцов на Корнетова.

В рассказе Корнетова, о котором, как и надо было ожидать, шла речь, описывалось, между прочим, происшествие с тряпкой: однажды Корнетов из жалости к вещам подобрал чью-то упавшую на подоконник тряпку; тряпки хватились и было смятение по всему дому, найти не могут, а Корнетов держал ее у себя до тех пор, пока не спросила консьержка; очень ему не хотелось отдавать, да и трудно было признаться: – "ведь это все равно, как если бы я украл тряпку".

Пискин, напоминавший материализованного духа своим неподобным толкачиком, умилительно восторженный, говорил тоненьким голосом:

– К чему вы ни прикоснетесь, начинает жить: все мы видели тряпки, но когда вы говорите: "тряпка лежала на подоконнике, как biscuit de mousseline", тряпка останется для нас живой, мы ее запомним во всей полноте и навсегда. Вы настоящий писатель.

– Какой я писатель, я так, – Корнетов глядел из-за своего закутанного чайника, насторожившись.

– Манерность и нарочитость, – щегольнул Петушков, слывший в нашей компании за отчаянного критика.

– Просто бездарно, – сказал Корнетов, – и говорить не о чем. Три вещи красят литературное произведение: язык, изобразительность и выдумка. Писать – это дар и подвиг.

Любители философии заспорили: Пытко-Пытковский говорил, что писать надо так, чтобы всем было понятно, а Птицин по обыкновению опровергал, и по Птицину выходило, что такого понятного для всех еще на свете ничего не появлялось и не может:

– И гнаться за такой понятной всеобщностью, ничего не достигнешь, да ничего и не выйдет, потому что пишется не для кого-нибудь, а для того самого, что пишется.

Балдахал напустился на Петушкова за "манерность" и "нарочитость".

Точно есть что-нибудь живое без манеры? – говорил Балдахал, – а ваше ничего не объясняющее нарочито", точно есть в искусстве что-то само собой?

И спор никогда бы не кончился, выручила случайность, впрочем постоянная на воскресных собраниях у Корнетова: профессору Сушилову попала чашка с подклеенной ручкой – упорная работа Корнетова, как говорили, в надежде за разбитую чашку получить полный сервиз – чашка, вовремя подхваченная профессором, не разбилась, но соседей подмочило.

Корнетов юркнул куда-то под платок, и на столе появилась связка баранок.

– Ешьте конурку: московские баранки ("конуркой" называлось большое блюдо, с каждым воскресеньем подкладывалось свежее печенье, но можно было вытянуть и прошлогоднее) – я вам расскажу чудесный случай: чудо с 50-ью франками.

Руки потянулись к "конурке", а хозяин, стоя над чайником, рассказывал под вкусный чавк обольстительной Москвы.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги