Наконец-то мы открываем для себя наследство, от которого, обкрадывая российскую культуру, десятилетия нас принуждали отрекаться. Вспомним, как агрессивно выкорчевывались все ростки не только инакомыслия, но и простейшего разномыслия: всё выравнивалось в духовной сфере, выстраивалось по ранжиру, окрылялось лживым оптимизмом. И вот теперь только, – огорчаясь, что так поздно, и радуясь, что дождались, – мы все глубже осознаем: русская литература XX века немыслима без тех, кто обогащал ее, находясь в изгнании, – без Ивана Бунина и Вячеслава Иванова, Ивана Шмелева и Алексея Ремизова, Дмитрия Мережковского и Зинаиды Гиппиус, Александра Амфитеатрова и Михаила Арцыбашева, Георгия Иванова и Владимира Набокова, Владислава Ходасевича и Георгия Адамовича… И, конечно же, немыслима она без Бориса Зайцева, большого русского писателя, возглавляющего скорбный список замолчанных и оболганных.
* * *
В интереснейшую пору вступил Борис Константинович Зайцев на свою творческую стезю. Только что отснял, отшумел девятнадцатый – золотой! – век русской литературы, навсегда вписавший в мировую культуру имена своих гигантов. Наступил век новый. Что-то будет? В апреле 1897 года Л. Н. Толстой записал: "Литература была белый лист, а теперь он весь исписан. Надо перевернуть или достать другой".
"Надо перевернуть…" Эта всеобщая обеспокоенность выплеснулась прежде всего в формотворчество, ставшее по крайней мере на три десятилетия едва ли не самым характерным качеством всего русского искусства. Чтобы запечатлеть взрывной бег эпохи трех революций, прозаики, поэты, драматурги с невиданным дотоле энтузиазмом взялись за выявление новых качеств своего главного инструмента – слова. Именно с этой формотворческой окрашенностью шло "пересоздание жизни" (А Белый), велось построение новых философско-эстетических позиций, с высот которых обозревалось, осмысливалось и отражалось бурлящее время. Одни изобретательно раскрывали еще не использованные возможности реалистического метода (М. Горький, И. Бунин), других увлек художественный опыт символизма (Д. Мережковский, В. Брюсов, А. Блок), третьи уходили в глубь синтетизма и экспрессии (А. Белый).
Верховный судия всему, что тогда происходило в литературе, время сегодня нам показывает: те полярные силы, что так страстно ратоборствовали между собой не менее четверти века, не только не истребили друг друга (и в этом созидательная особенность "войн" в искусстве!), но, наоборот, обнажили свои самые жизнеспособные качества, отбросив наносное, случайное, эмоционально-субъективное. И вот теперь, на финише века двадцатого, мы с еще большей наглядностью видим, что внутри здравствующих и процветающих модернистских течений наряду с реалистическими рождались высокой значимости духовные ценности, с которыми не считаться нельзя. Убеждаемся еще раз в том, что личности в искусстве проявляют себя не взирая на то, на каком философско-эстетическом фундаменте они созревают и утверждаются. Символист Блок, футурист Маяковский, реалист Бунин остались "великанами на все времена" потому, что создавали великое и вечное, хотя и исповедовали ни в чем не сходные творческие принципы, провозглашали непримиримые литературные манифесты.
Борис Зайцев оказался в числе тех, кто, если воспользоваться словами Е. Замятина, вспахивал свои страницы "доброй старой сохой реализма". И вместе с тем он осознанно продолжил – только на другом витке – традиции чеховского импрессионизма.
Вот что об этом написал Зайцев в Москву в конце 1960-х годов Ольге Порфирьевне Вороновой, известному искусствоведу (1924–1985): "В Советской Литературной Энциклопедии 30-х гг. есть статья (если не ошибаюсь, Михайловского): "Импрессионизм". Автор считает первым по времени импрессионистом в русской литературе (в прозе) Чехова, а затем меня – как бы продолжателем, еще утончившим чеховский импрессионизм. Самому судить трудно, но что все мое – раннее в особенности – относится к импрессионизму, это для меня бесспорно. Считали меня "поэтом прозы". Несомненно также, что лирический оттенок есть во всех моих писаниях. Думаю, что черты реализма, сквозь которые проглядывает и мистическое ощущение жизни, с годами усилились. В общем же сейчас, на склоне лет, я очень бы затруднился ответить на вопрос точно: к какому литературному направлению принадлежу. Сам по себе. И в молодости был одиночка, таким и остался" (письмо в моем архиве).
И все-таки в зайцевской стилистической манере была ярко выраженная индивидуальность, которая вызвала у его современников единодушие в оценках и характеристиках: "лирика в прозе" (В. Брюсов); "Борис Зайцев открывает пленительные страны своего лирического сознания: тихие и прозрачные" (А. Блок); "восхитительный поэт" (К. Чуковский); "прекрасные в своей тихости печальные, хрустальные, лирические слова Бориса Зайцева" (Ю. Айхенвальд); "поэтический колорит зайцевских писаний… о его реализме хочется сказать: то, да не то" (Г. Адамович).
"…Я начал с импрессионизма, – вспоминал на склоне лет Борис Константинович. – Именно тогда, когда впервые ощутил новый для себя тип писания: "бессюжетный рассказ-поэму", с тех пор, считаю, и стал писателем. Мучительны томления юности, когда себя ищешь, не находишь, временами отчаиваешься, впадаешь во мрак и все кажется бессмысленным. Но уж очевидно, через это надо пройти".
* * *
В пору юношеских исканий Б. К. Зайцеву не было и двадцати. Он только что окончил реальное училище в Калуге и стал студентом Императорского Технического училища – одного из лучших в Москве высших учебных заведений. Сбылась мечта, но не самого юноши, а его отца, талантливого горного инженера, успешно управлявшего рудной конторой в Жиздринском уезде Калужской губернии. Здесь, в селе Усты, прошло детство будущего писателя. "С детских лет инженеры, заводы… Отец был уверен, что и сын его будет инженером, – сын учился, выдерживал конкурсные экзамены – каких только не выдержал!., и томился потаенными попытками литературы…" – напишет о себе Зайцев позднее. В 1899 году за участие в студенческих беспорядках юноша был исключен из училища и поступил в Горный институт в Петербурге, как мы догадываемся, опять же не без настояния отца, которого Борис горячо любил и ослушанием огорчать не решался.
Однажды девятнадцатилетний студент-первокурсник оказывается в приемной столичного журнала "Русское богатство". "Официоз интеллигенции русской" редактировался маститым критиком Н. К. Михайловским и находившимся в зените славы В. Г. Короленко. Им на суд и отважился послать свою первую рукопись Зайцев. "…Навсегда запомнилось, как Михайловский поднялся, протянул руку довольно величественно:
– Молодой человек, благословляю вас на литературный путь!
Можно ли было после этого "продолжать" сопротивление материалов, кристаллографию? Я все бросил и уехал в Москву к родителям", – вспоминал Б. К. Зайцев. Отец к этому времени возглавил огромный завод Гужона (ныне "Серп и Молот"). Так завершилась, не начавшись, инженерная карьера Бориса Зайцева: верх взяли музы.
А о Владимире Галактионовиче Короленко, который принес в его юношеское сердце "свет теплый, ласковый, и там остался", Зайцев в некрологе, опубликованном 28–29 мая 1922 года в московской "Однодневной газете Комитета академических театров помощи голодающим", напишет благодарные строки: "Тени благостной, скромной в жизни, деятельной в любви, благородной в славе, странноприимной, заступнической, – низкий поклон от нас, чье детство, юность он озарял, чьи годы взрослые наполнил чувством почтительного изумления".
И еще две встречи, два имени, оставившие в творческой судьбе Зайцева след неизгладимый: Чехов и Леонид Андреев.
"…Вызвали меня однажды к телефону, – вспоминал Зайцев много лет спустя, – низкий глуховатый голос сказал:
– Да, да, получил рукопись… Приезжайте, потолкуем.
Он назвал меня по имени и отчеству. Я был в восторге: "Помнит, не забыл!"
Часов в пять подвозил меня ялтинский парный извозчик к даче Чехова… Минут через двадцать выходил в ту же дверь, окрыленный, сияющий, навсегда окончательно уже Чеховым "взятый"".
"…Я Чехова всю жизнь любил (и люблю), – сделает Зайцев еще одно признание, 7 февраля 1967 года, в письме краснодарскому писателю Виктору Ивановичу Лихоносову. – Некогда показывал ему полудетские свои писания. А когда умер он, в 1904 г., нес гроб в Москве с другими студентами. Тело прибыло из Петербурга. Мы с женой ехали с Арбата на Николаевский вокзал на извозчике ("ваньке") и всю дорогу плакали".
А с Леонидом Андреевым дружба началась как раз в ту пору, когда "все существо его летело вперед: он полон был сил, писал рьяно". Москва зачитывалась фельетонами Андреева в газете "Курьер" с таинственной подписью – "Джемс Линч". В "Курьере" же 15 июля 1901 года состоялся и писательский дебют Бориса Зайцева – конечно, благодаря Андрееву, провидчески распознавшему в своем новом товарище восходящую литературную звезду. В декабре 1970 года, выступая по французскому телевидению, девяностолетний Борис Константинович скажет исследователю своего творчества Рене Герра: "Помню огненное впечатление, произведенное на меня, когда развернул я в тот далекий день газету "Курьер". Судьба моя решилась. Никаких инженерств – литература".