Зайцев Борис Константинович - Том 1. Тихие зори стр 14.

Шрифт
Фон

Вот все они вместе ныряют под ворота в черный корпус. Отблескивают факелы, льются струи людей, и кажется, что в этом огромном, старинном здании легко заблудиться и сгинуть в разных залах, лабораториях, переходах. По лестницам тусклые свечи и полосы бурлящего, молодого тела: папахи, курсистские шапочки, синие блузы, взбодренный говор; а сзади за ними большие, машущие тени от стеаринового пламени. Миша, студент, барышни, сидят в крутом амфитеатре, и со всех сторон нахохлились сотни спин, кудлатых лиц, как одно тяжкое существо; его головы наклоняются друг к другу, гудят. Внизу, с трибуны, начинается речь; нельзя сказать, кто именно говорит, – кто-то. Две свечи бросают тени рук на боковые и задние стены. Это похоже на крылья уродливой птицы. А в аудитории по временам проносится огненный вихры бьют в ладоши, кричат.

Миша сходит во двор. Здесь толпа давит еще сильней; он пробирается к средине; в отсветах костров торчит что-то, и над ним машет руками кучка людей. Красные знамена шуршат и роятся, как тихие морские волны.

"Может быть, на нас нападут сейчас – но если и не нападут, то все равно, наверно, большинство погибнет в борьбе, к которой мы готовимся. Клянемся же умирать смело. Время подходит. Завтра все будут на улице! Завтра не будет работ, завтра не будни, а праздник, новый праздник народа. Кто за него, кто любит свободу больше, чем жизнь, – сюда, к нам! Здесь мы наклоняем знамена, и пусть тут будет дана братская клятва!"

Сразу с двух сторон расступается человеческое море; бурный клич охватывает его; и тесной волной, как к великому жертвеннику, плещут люди к узкому проходу под знамена; знамена спокойны, и мрачны, в кроваво-красном молчании принимают они моления народа; и только пурпур алее переливает под светом факелов, освещая пламенным крылом проходящих внизу. А им, в чьих сердцах клокочет туман, эти огненные орлы кажутся строгой и несмываемой печатью. Миша захлебывается. "Боже мой! Боже мой!" И покорно, радостно он отдает себя волне людей.

– Завтра! – слышится справа. – Завтра! – говорят впереди, сбоку, жмут руки, и кажется, что завтра старые дома, улицы, люди, жизнь, сдвинется с места и пойдет в новом, невероятном хороводе…

Случайно, в какой-то взмывшей к воротам группе, он оказывается наружи. В ушах вращающийся шум и стон, всюду черные улицы. Они как будто колышутся от сплошных людских масс; или это тронулся огромный черный корабль и везет с собой здание, Мишу, людей?

Безразлично, куда идти, все равно – идет не он, а они, оно, и мыслит гигантское раскаленное оно. "Завтра? Да, вероятно, завтра улицы пролягут иначе… Невозможно? Нет, очень возможно, и даже, пожалуй, иначе не может быть".

Ноги сами бредут. Вот из тьмы выныривает площадь, потом здание – прежде это была Дума! Из окон снопы света, и, как повсюду, туда льют и выливают люди. По-видимому, весь город вышел из своих нор, на площади горят костры, произносят речи. Из глаз сыплются искры, и метеоры прорезывают ночь.

Так идут часы. Лава бурлит, блещет, но горла устают, утихают души, и со словами "завтра" люди понемногу разбредаются. Миша приходит в себя. Давно уж потерял он товарища и барышень, все это уплыло, и теперь надо к дому. Медленно он блуждает, курит; минуты текут.

Тише и тише. Вот он сидит на бульваре и слушает. Океан смутно дышит. Шуршат волны, но уже темное успокоение простирает свои крылья. А ночь все слышнее. Она струит и прядет влажные сумрачные кружева; ветерок сонно вспархивает. Это все засыпают; кончился Первый день.

Миша встает и тихонько бредет по панели. "Теперь мы похожи на огромный, трепетный шатер, раскинутый под небом".

В глубоком молчании он подымается к себе наверх, в пятый этаж. Вспыхнула спичка – два часа. Отворив дверь, он выходит на балкон. Вот он, неизвестный, горячий, мудрый город! Великий бунтарь, костер, вихрь, огонь и мощь. Что дано ему? Что будет завтра?

Миша всматривается. Здесь же, внизу, в редком летучем мраке лежат эти разгадки – Миша смотрит, слушает, стараясь разобрать чью-то поступь. Но взор никнет, и лишь какие-то пламенные круги перед глазами, и колеблются людские хляби.

"Ты, великий дух, ты месишь, квасишь, бурлишь и взрываешь, ты потрясаешь землю и рушишь города, рушишь власти, гнет, боль, – я молюсь тебе. Что бы ни было завтра, я приветствую тебя, Завтра!" Миша снимает шляпу и низко кланяется.

1906

Из книги "Полковник Розов"

Полковник Розов

Наконец-то свернули с шоссе, город остался за рекой, колеса тележки сразу въехали в землю, – теплую, чуть пыльную. Вот он и ветер – в лицо пышет, под ним так чудесно лететь вперед, все вперед, к милому Розову. "Ходу, ходу, Скромная! Наддай!"

Кучеренок Петька и сам не дурак: струной натянул вожжи, сидит, как влитой. Скромную выпустил полным ходом, – еще немного, и собьется на скок – но это уже позор: хороший кучер не допустит.

Куда уж наддавать! И так летим, клубим пыль за собой, целует нас ветер, пахнет вольными полями, березняком откуда-то и роскошно – пылью и дегтем. "Джон, тубо! Не ярись, Джон, тубо!" Джона удержать, пожалуй, потрудней, чем Петьку со Скромной, – а у Петьки глаза горят. Джон, в сущности, даже и не он, а сучка сеттер, но огневая, и сейчас, когда ее бросает в тележке от быстрого хода, она вся танцует и мызгает, – я знаю, чего ей хочется: сжаться комком, – и потом вылететь стремглав наискось, а может, и вперед мимо Скромной и ну-ну-у, молнией по полям, кругами, зигзагами, или волчком, – должно быть, все-таки мой Джон немножко сумасшедший, но это ничего, я одобряю, даже жаль, у самого нет сейчас этих четырех упругих лап.

Нет, удержать нет возможности, – гоп! Только этого и ждала. Теперь до самого полковника не посадишь, обносится по всем овсам, ржам, а к охоте устанет и будет плестись с высунутым языком. Знаем мы эту собачью породу. Мой друг Брец, кузнечный мастер, мохнатый охотник, говорил про Джона: "Ну разве же можно такую же собаку держать! Ведь ее же нужно орясиной!"

Он прав, конечно, но только тогда и нас с ним временами тоже надо орясиной.

"Шагом, кобылу загонишь, шагом!" – Петьке бы до самых Будаков марш-маршем. Положим, если плестись трухом, нынешнюю зорю и пропустишь, а с другой стороны – Господь с ними, с этими тетеревами, пускай клюют ягодки, нам и без них хорошо. Вот Ока с левого бока легла вольным зеркальным телом, как величавая молодка. И от ней ветер уже не тот – древний, спокойный, великий ветер. Хорошо ей лежать в вечерней солнечной славе, с вековым бором на той стороне, с духом воли и радости, с белыми рыболовами, песнями плотогонов.

Интересно, как застану полковника: прошлый раз сидел над сажалкой, ловил карасей. Так он мне как-то запомнился: в отставной военной тужурке, в туфлях, недалеко от своей избы. Впрочем, скоро уж и Будаки: вот Егорьевское, там Степанов Камень.

Други мои унялись несколько: Петька все же боится со Степанова Камня пускать во весь дух, можно и шею свернуть, да и Скромная обошлась. Едем солидно, "как большие".

"Эй-эй, ягодка малинка, берегись, верное оглохла?" – Петька избоченился, две молодухи шарахнулись в стороны, а он молодцом мигнул вправо, влево загорелым их лицам: знай наших!

Полковник сидел на крыльце на корточках у самовара и дул: свет блистал в самоваре и обдавал волной розовую со сна щеку с седыми волосами, – вдруг подкатили мы, и Джон с размаху перепрыгнул через все – понесся по деревне, взметывая пыль, а Скромная остановилась.

"Душка – вы?" – и я уже охвачен милейшим Розовым, мы целуемся, предо мной щетинка его усов, зеленый кант тужурки – военно-мирно-лесной, и давно знаемые выцветшие глазки – из самых мирнейших. "Ах, полковник, полковник, дай вам Бог, голубчик, не стареете!" – "Эге-с, это, знаете ли, от тихой жизни. Я тут, как жужелица, прозябаю, вот как-с. Доживете до моих годов, также удалитесь в Монрепо".

Это правда, полковник процветает тихо. Много лет живет здесь, снимает избу, сад разводит, охотится, с мужиками дружит, лечит, возится с ребятами, и когда на деревне бывают драки, он один унимает все. Хорошо забраться к нему, пожить, помечтать, посмотреть и послушать в полях, в лесах, на рассветах.

И снова все мы – даже Скромная, кажется, чуем, что здесь нам вольно дышать, что тут мы любим солнце золотеющее, вербы, тишину, полковника.

"Ради Бога, полковник, чай на улице!" – "Конечно, конечно". Розов хлопочет, он радостно взволнован – не хочется ударить лицом в грязь, у него тоже ведь все есть, и мед, и варенье. С горячим чаем мы едим мед – белый, пьяный, он кристально капает с ложки, и там, в кружевных сотах он так бессмертно чист. "У меня нынче ульев четыре, вот посмотрите". Воображаю его в сетке, как он возится там с пчелами своими! Картина, должно быть.

"И заметьте себе – всегда так: чаю не дадут допить пострелы!" Что же, каждому свое: полковнику чай пить хочется, а тут уж заявилась депутация "голопузых" от семи до десяти годов: "Змея, дяденька, обещались сделать", "Барин, барин, дай булочки!" Маленькие рыльца в светлых волосенках выглядывают из-за решетки палисадника: надо дать. Еще эта братия любит сахар: так и грызут, как белочки.

Пускать змеев с трещотками – это дивно, я нахожу. "Погодите, многоуважаемые, видите, полковник чай пьет. Нельзя же старенького так каждую минуту теребить. Допьет – пойдем". Но вот полковник допил, перевернул большую свою чашку с золотыми звездами вверх дном – "Не отстанут-с теперь, обещал!".

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора