Череванин, возвращаясь домой, бормотал себе под нос: "Вот оно, любовь осветила и взволновала наконец это болотце... романчик начинается с веселенькими препятствиями... Право, препотешно жить на свете!.. Но что, если благочестивый родитель вздумает припугнуть ее проклятием и лишением вечного блаженства, - устоит ли Надежда Игнатьевна? Против воли отца и матери редко кто устоит. Сколько бы проклятий рассыпалось у нас на Руси, когда бы все захотели выходить замуж по своему выбору. Отчего это не запретят проклинать детей своих - запрещено же их убивать?.. Запретят!.. еще пустое слово: запрет ни к чему не ведет. О, будьте же вы прокляты сами, проклинающие детей своих! Нет, я не допущу Надю испугаться даже и проклятия. Я им всем нагажу!.. из любви к искусству нагажу!.. А, ей-богу, весело жить на свете!"
Через три дня, которые прошли по той программе, которую начертил Череванин, настал праздник Веры, Надежды, Любви и матери их Софьи. Надя была именинница. На Руси празднование именин вытекает ныне совершенно не из религиозных причин. Едят, пьют, сплетничают и танцуют не во имя патронального святого, а потому что случай такой вышел. Приходят гости, поздравляют с ангелом, а сами и не думают об ангеле. Обычай справлять именины многими оставлен, - напрасно: отчего под предлогом "ангела" хоть раз в год не покормить родню и знакомых? Дороговы держались этого православного обычая: обряд именин совершался у них с особенным торжеством. На стенах зажжены канделябры, сняты чехлы с мебели, постланы парадные ковры по полу. Шелк, бархат, тончайшее сукно на гостях; дети в праздничных рубашках, дорогих сюртучках и курточках, которые надеваются всего раз десять в год. Таинственный и степенный шум платьев, светлые лица, общая предупредительность и утонченная, несколько деланая деликатность - все это дает торжественный тон именинному дню и заставляет искать какого-то особенного смысла, которого, может быть, и нет на деле. Надя принимала поздравления; люди в летах желали ей хорошего жениха, молодые - просто счастья. Она ходила по зале под руку то с одной, то с другой девицами-родственницами и так смотрела печально, точно просила пощады... В сердце ее разрушена была вера в своих, потерян смысл окружающей жизни, и постигла она слово: "пошлость"...
Гостей было человек сорок. Череванин, на этот раз во фраке и отличном белье, стоял подле играющих и дожидал случая переговорить с Надей. Он интересовался не игрой, а игроками, злобно размышляя о них: "Ведь это не простые игроки, это - артисты. Я знаю вас вдоль и поперек!.. К рефетам, табелькам, мелкам и разным мусам они чувствуют родственное расположение. Играют они не столько для выигрыша, сколько из любви к искусству; у всякого своя система игры, свой стиль, предания и предрассудки; у них образовался свой язык: известны всему крещеному миру "пикендрясы", "не с чего, так с бубен", "без шпаги", рефет они называют "рефетцем", бубны "бубешками", разыгрывают "сотенку", пишут "ремизцы", а не то дерганут "всепетое скуалико", десять бескозырных вносят в календарь на том же листе, где можно встретить: "Надо помянуть раба божия Ивана", пульку не доигрывают, а "доколачивают"... Какие рожи солидные!.. А, вот и засмеялись!"
- Чего же, господа, смеяться? - говорил Макар Макарыч.
- Как вы тузика-то просолили!
- Со всяким может случиться несчастие.
Настает тишина.
Макар Макарыч злится, мрачно выглядывая исподлобья, но вдруг, спохватившись, что это нехорошо, старается насильно улыбнуться; одолел себя, улыбнулся, но краска все-таки пробилась на щеки, и он, глядя в глаза счастливой партнерке-даме, думает крепкую думу: "Так бы и швырнул тебе колоду в лицо!"
- Восемь черви! - объявляет дама.
В душе Макара Макарыча поднимается страшная возня, роются тысячи мелких чертенят - пошлые страстишки, дрянной гнев, ничтожные заботы и злорадованьице.
"Ишь ты, - думает он, - улыбается!.. глаза закатила... господи помилуй, как плечом-то она поводит!" И не может понять Макар Макарыч, что он сам не может воздержаться, чтобы не отразилась на лице его игра карт...
- Что, душенька? - спрашивает, подходя к нему, любящая жена...
- Ничего не идет, - отвечает тоскливо Макар Макарыч.
- Попробуй, душенька, писать столбиками.
- Пробовал, - ничего не выходит.
Жена вздыхает печально...
- С твоим приходом еще хуже; уж ладно, душа моя, оставь меня...
Счастливый партнер - дама, долженствующая, как говорит Череванин, "смягчать мужские нравы", но в душе ее ходят преступные надежды.
"Подождите, господа, - думает она с замиранием сердца, точно любящий юноша треплет ее по старой щеке, - подождите!.. на моей стороне праздник!.. Я вас сегодня всех оберу!.."
Третий партнер, доктор, серьезно играет; перед ним Касимов - мальчишка. Он изучает игру; на туза смотрит с таким же благоговением, как на генерала, а семерка в его глазах что-то вроде чиновницы в стоптанных башмаках. Доктор в преферансе служит делу, а не лицу; для него важны карты, а не партнеры. Он никогда не злится и торжествует только при открытии какой-нибудь трефонной комбинации или бубнового закона... Макар Макарыч - практик, доктор - философ, а дама смягчает нравы того и другого; в ней олицетворилась золотая середина...
Но что выражает собою четвертый партнер? Выиграет он - ничего, и проиграет - ничего: ему все одно. Это факир индийский. Сидит факир, и вот мимо его носу пролетела муха, жук ползет в траве, в брюхе ворчит, восходит солнце; он погрузился в созерцание всех этих явлений. Зачем они? какой их смысл? Ему, добродушному, нет дела до того. Так и он остановится иногда на мосту, подле портомойкой, и смотрит во все стороны: там щепочку несет, в другом месте пук соломы, бревешко, у пристани всплеснуло что-то, бабы моют белье; он созерцает все это, наконец надумается и плюнет в воду; плевок ударится под мостом, даст круг от себя и отразится широчайшей улыбкой на его роже, которой не прикрыть и поповской шляпой... Он не наблюдает, а просто глазеет, глаза пялит; это объективнейшая голова; он служит искусству для искусства. То же самое у него и в преферансе. "Ишь, как моего туза хватила!" - думает он, и это его не тревожит: ему дайте только полюбоваться, как его туза хватили. "Вон как выходит!" - рассуждает он, объективно глядя на дело и ласково улыбаясь...
- Веселенький пейзажик! - шепчет Череванин. - Подождите, я вас разоблачу перед Надей...
Он читает по их лицам, как по книге... У Череванина, всегда верного своей профессии, явилось желание - опошлить окончательно в глазах Нади ее родню.
"До сих пор, - думал он, - Молотов только идеалы ей рисовал; он не касался этих лиц; но он мне поручил следить за ходом дела, и я не опущу случая - потешусь..."
Череванину хотелось переговорить с Надей; но Надя была с девицами... Михаил Михайлыч ходит из угла в угол: осмотрел все цветы, картины, щипнул кота, выпил воды стакан.
"Этакая скука! - думал он. - Нет, Егор Иваныч очень снисходителен к этим людям. Он сумел их всех оправдать; и я не обвиню, а только выставлю в настоящем свете... Он говорит, что я вижу одну сторону, что здесь внешняя жизнь освещается внутренним огнем, какими-то неуловимыми стремлениями, улегшимися в форму обыденной жизни, без порывов, страстей и великих событий. Но вот я разберу эту внутреннюю жизнь и покажу Наде неуловимый ее огонек! Раскроем же пред Надей книгу скучного существования, бесцветной жизни человеческой - пусть поучится!"
Наконец Надя осталась одна. Михаил Михайлыч воспользовался этим случаем и увлек ее в сторону от гостей, к окну. Первый вопрос Нади был о Молотове. С тех пор как Надя дала слово Егору Иванычу, она говорила свободно, не стесняясь, о таких предметах, которые до того казались ей крайне щекотливыми. Впрочем, ей и некогда было разбирать, что прилично и что неприлично: она ловила вести и советы на лету, потому от художника часто выслушивала речи, каких никогда не слыхивала; притом и на Череванина она смотрела как на человека, которому все равно и который усердствовал единственно из любви к искусству. На вопрос Нади о Молотове он отвечал:
- К нему недавно сваха приходила.
- Зачем?
- Предлагала семьдесят тысяч приданого и руку вдовы, купчихи...
- Что же он?
- Я советовал не упускать случая. "Тебе же, говорю, добру молодцу, на роду написано счастье - жениться на молодой вдове. Не сумел ты, добрый молодец, изловить белую лебедушку, так сумей ты, добрый молодец, достать серу утицу".
- Вы все шутите...
- Вот и он сердится, а свахе читал целый час проповедь о безнравственности ее профессии - думает и дело делает.
- Скоро ли всему этому конец?
- К чему торопиться?
- Да тяжело ведь...
- Так что же? Вот мне всегда тяжело, а не тороплюсь...
- Вы все о себе...
- Ну, давайте о других... Знаете ли что, Надежда Игнатьевна, у меня есть довольно веселая мысль - познакомить вас с нашей родней.
- Я давно знаю ее, - отвечала Надя с досадой.
- Нет, не знаете. Например, вон сидит наша Марья Васильевна - страстное, нервное, мечтательное существо с теплым духом и слабым телом. Посмотрите, какое у нее сквозное лицо: синие жилки ясно выступают на лбу, ноздри бледно-розовые, губки всегда открыты. Это единственная сантиментальная девушка в нашей родне. Она любит все грандиозно-поразительное, например, удар пушки, колокольный звон, барабанный бой. Она просила меня нарисовать ей картинку в альбом; я изобразил ей всадника, упавшего с лошади; узда оборвала ей губы - мясо самое красное, с кровью; у всадника рука сломана. Она очень благодарила меня за то, что я угадал ее вкус. Вот подите-ко расскажите этой дохленькой барышне про ее жениха. Вы его знаете?
- Да.