Среди прочего она предупредила, что племена, спокойно пропустившие нас раньше, на обратном пути, когда пойдем с добычей, будут нападать. Мы соответственно приготовились. Когда я вспоминаю теперь эти битвы, они сверкают в моей памяти как баллады арфистов… Она была рядом со мной, и потому я не мог сделать ни одного неверного движения в бою. Любители мальчиков могут сказать, что там то же самое; но, по-моему, легче, когда на тебя снизу вверх смотрит парнишка, которого ты сам научил всему что он может, которому помогаешь, когда ему трудно… А мы двое сражались как один. Мы еще открывали друг друга, а война – для тех, кто понимает, – проявляет человека; так что в боях мы узнали друг о друге не меньше, чем в любви. Когда тебя любят за то, как ты держишься перед лицом смерти, когда тебя любит за это женщина, которая не стала бы приукрашивать свое мнение о тебе, – это здорово. Ее лицо было чистым в бою, как во время жертвоприношения Богине; но не кровь она посвящала ей, не смерть врага свою верность и доблесть, и победу над страхом и болью… Так на львином лице не увидишь жестокости.
Мы сражались в гуще галер, выходивших нам навстречу; и у источников чистой воды на горных склонах; и в бухте, куда зашли конопатить днища кораблей, а фракийцы, раскрашенные темно-синим, напали на нас нагишом из-за песчаных дюн и колючих зарослей тамариска… По ночам мы разъединяли объятия, чтобы схватить щит и копье, но зато иногда днем, после очередного боя, уходили от всех, даже не смыв с себя крови и пыли, и любили друг друга в зарослях папоротника или среди дюн; и если уйти было некуда – нам очень этого не хватало.
Мои люди находили это странным и заподозрили неладное. Это характерно для низких людей: им нравится лишь то, что они знают; шаг в сторону – и им мерещится черный холод хаоса… Они с первого дня были уверены, что я постараюсь ее обломать и не почувствую себя полноценным мужчиной, пока не сделаю из нее такую же домашнюю бабу, как все прочие. Ну, что касается до моего мужества – я считал, что оно уже не нуждается в подтверждениях, так что эти заботы мог оставить другим; а до всего остального – кто же стрижет своего сокола и запихивает в курятник!.. Для нее я был мужчиной и так.
Пириф, который был умнее всех прочих, все-таки удивлялся вслух: как это я, – при том, как я к ней отношусь, – как это я позволяю ей рисковать в боях. Я сказал, что слишком долго объяснять. Ведь, кроме всего прочего, я нанес ей первое поражение… И как наши тела знали, не спрашивая, что нужно другому, – так же знали и души: радостно было чувствовать, как к ней возвращается ее гордость… Однако он бы этого не понял; тем меньше могли понять мои болваны-копейщики. Если бы я оторвал кричащую девушку от домашнего алтаря и изнасиловал бы на глазах у ее матери – вот это, для большинства из них, было бы делом естественным; а теперь я начал находить знаки от дурного глаза, нарисованные мелом на скамьях. Они думали, она заколдовала меня; Пириф сказал, это потому, что когда мы деремся рядом – ни на ней, ни на мне не бывает и царапины, а амазонки известны своим колдовством против ран… Тут я оборвал разговор: если кто из них и видел Таинство – я вовсе не хотел об этом знать.
Мы вышли в эллинские моря в чудесную солнечную погоду. И теперь целыми днями сидели на площадке у грифона, взявшись за руки; глядели на берега и острова и учились говорить словами. Ее язык, и мой, и береговых людей, чтоб связать наши, – поначалу у нас получалось не слишком гладко, но это нас устраивало. Однажды я спросил:
– Когда я назвал свое имя, ты знала его?
– О да!.. Арфисты приходят к нам каждый год…
Я знаю этих арфистов, и решил – она ожидала увидеть гиганта, а между нами всего-то вершок разницы… Потому спросил еще:
– А я оказался таким, как ты думала?
– Да, – говорит, – как бычьи плясуны на картинах: легкий и быстрый… Но у тебя волосы были собраны под шлемом, мне не хватало твоих длинных волос. – Она тронула мои волосы, лежавшие у нее на плече, потом сказала: – В Вечер Новой Луны я видела знамение: падающую звезду. И когда ты пришел, я подумала: "Она падала для меня. Я должна умереть; но с честью, от руки великого воина, мое имя вставят в Зимнюю Песню…" Я чувствовала перемену, конец.
– А потом?
– Когда ты бросил меня и забрал мой меч – это была смерть. Я очнулась вся пустая… Думала: "Вот она выдала меня из Руки Своей, хоть я выполняла Ее законы. Теперь я ничто…"
– Так всегда бывает, когда протягиваешь руку судьбе. Я чувствовал то же самое на корабле, который шел на Крит.
Она попросила меня рассказать о бычьей арене… О кинжале в стене мы не говорили: я знал, что она разорвана надвое и рана еще не заросла. Но чуть погодя она сказала мне:
– На Девичьем Утесе, если Лунная Дева пошла с мужчиной, – она должна броситься со скалы. Это закон.
– Девичий Утес далеко, – говорю, – а мужчина близко…
– Иди еще ближе!
Мы прижались друг к другу плечами… О, хоть бы стало темно!.. Не так-то просто побыть вдвоем на боевом корабле.
Вот так оно и было с нами, когда наши корабли достигли Фессалии. Мы ехали верхом вдоль реки по дороге к дворцу Пирифа – он поравнялся со мной:
– Послушай, Тезей. Ты смотришь, наверно, славный сон, хоть мне он спать не мешает. Вернешься в Афины – тебе придется пробудиться от него… Так, пожалуй, останься-ка в моем охотничьем домике, чтобы проснуться попозже. Смотри, вон видно крышу под тем склоном горы.
Я отослал на корабле всех своих людей, кроме личного слуги и восьмерых воинов. И полмесяца мы оставались там, среди просторных горных лесов, в бревенчатом лапифском доме с крашеной дверью. Там был сосновый стол, такой старый, что руки сидевших отшлифовали его, и круглый каменный очаг с бронзовой жаровней для холодных горных ночей, и резная красная кровать. По вечерам мы снимали с нее медвежьи шкуры и бросали их на пол к огню… Пириф прислал наверх конюха, егеря и старуху-повариху; мы для всех находили поручения вне дома, чтоб остаться наедине.
Спали мы не больше соловьев. Еще затемно поднимались, съедали по куску хлеба, обмакнув в вино, и под бледнеющими звездами ехали в горы. Иногда на уединенных вершинах встречали испуганного кентавра, который бросался бежать от нас… Мы окликали их со знаком мира, которому научил нас Пириф, и тогда они останавливались и разглядывали нас из-под низких тяжелых бровей, или даже показывали где есть дичь… За это мы оставляли им в награду ломоть мяса. Когда нам хватало, чтобы прокормить всех своих, – больше мы не убивали; но и богам отдавали их долю, – мою Аполлону, а ее Артемиде, – вот так и пошел обычай двойного приношения, который вы теперь встретите во всех моих царствах. А потом, когда солнце начинало пригревать, мы сидели где-нибудь на скале или на открытой лужайке и учили друг друга нашим языкам; или молчали, чтобы птицы и маленькие зверюшки подходили к нам совсем близко; или смотрели на конские табуны, что ползали по долине внизу будто скопища муравьев… Или спали, чтобы подкрепиться к ночи; или, не дожидаясь этой ночи, сплетались в объятьях – и ничего уже не видели вокруг, кроме какой-нибудь травинки или улитки, что случайно оказалась возле глаз.
Ей нравились крупные фессалийские кони, о которых раньше она только слышала; и скоро она уже управлялась с ними не хуже лапифского мальчишки… Но наверху, в горах, мы ездили на маленьких лошадках со зрячими ногами, какие были у кентавров и каких она знала дома. Ей было всего девять лет, когда ее посвятили Богине. Отец ее был вождем племени внутри Колхиды, горного народа; и ей помнилось – родители вроде обещали отдать ее, если у них будет сын. С тех пор как они отдали свой долг, она их никогда больше не видела и помнила смутно. Самое сильное воспоминание об отце – как он затемнял весь дверной проем, когда пригибался, чтобы войти в дом; а мать лежала в постели с новорожденным мальчиком… Она молча смотрела на их радость и знала, что они не жалеют о цене. Ее отослали к подножию горы, в лагерь, где маленьких девочек обучали и закаляли, как мальчишек, до тех пор как смогут носить оружие. "Однажды, – сказала она, – Боевая Жрица увидела, что я плачу. Я думала, она меня побьет; она всегда била трусов… Но она рассмеялась, взяла меня на руки и сказала, что я стану лучшим мужчиной, чем мой брат. С тех пор я никогда больше не плакала, до того дня".
Однажды я спросил, что делают Девы, когда стареют. Она ответила, что некоторые становятся пророчицами и почтенными прорицательницами; другие могут служить, если хотят, в святилище Артемиды внизу, на равнине; но многие предпочитают умереть. Иногда бросаются с утеса, но большинство убивает себя в священном трансе, когда танцуют при Таинстве. "Я бы тоже так сделала. Я настроилась на то, что никогда не позволю себе иссохнуть, одеревенеть и стать живым мертвецом. Но теперь я этого не боюсь, раз мы будем вместе". Она не спросила, как другие, буду ли я ее любить до тех пор.
Однажды к нам подошел кентавр с подношением из дикого меда – больше у них ничего нет, что можно дарить, – и знаками попросил нас убить зверя, который уносил их детей. Мы обшаривали лес в поисках волка, но в чаще такой раздался рев!.. Я кинулся к ней – это был огромный леопард, и она шла на него с копьем. И прежде чем я успел броситься на помощь, закричала так же яростно, как и сам зверь: "Не трогай! Он мой!.." Нелегко было оставить ее один на один с ним; она потом это поняла и извинилась, – но всё равно была переполнена своим триумфом. И при этом могла свистом подозвать себе на руку птицу, приводила в дом всякое зверье: подбитого голубя, например, или лисенка, которого она кормила, пока мать не пришла за ним… Меня он укусил, а она делала с ним что хотела, как со щенком.