Возвращается он домой, а Ловчиха-жена уж ждет, думает: "Сколько-то мне супруг мой любезный нынче кульков принесет?" И вдруг - ни одного. Так и закипело в ней сердце, так и накинулась она на Ловца.
- Куда кульки девал? - спрашивает она его.
- Перед лицом моей совести свидетельствуюсь… - начал было Ловец.
- Где у тебя кульки, тебя спрашивают?
- Перед лицом моей совести свидетельствуюсь… - вновь повторил Ловец.
- Ну, так и обедай своею совестью до будущего базара, а у меня для тебя нет обеда! - решила Ловчиха.
Понурил Ловец голову, потому что знал, что Ловчихино слово твердое. Снял он с себя пальто - и вдруг словно преобразился совсем! Так как совесть осталась, вместе с пальто, на стенке, то сделалось ему опять и легко, и свободно, и стало опять казаться, что на свете нет ничего чужого, а всё его. И почувствовал он вновь в себе способность глотать и загребать.
- Ну, теперь вы у меня не отвертитесь, дружки! - сказал Ловец, потирая руки, и стал поспешно надевать на себя пальто, чтоб на всех парусах лететь на базар.
Но, о чудо! едва успел он надеть пальто, как опять начал корячиться. Просто как будто два человека в нем сделалось: один, без пальто, - бесстыжий, загребистый и лапистый; другой, в пальто, - застенчивый и робкий. Однако хоть и видит, что не успел за ворота выйти, как уж присмирел, но от намерения своего идти на базар не отказался. "Авось-либо, думает, превозмогу".
Но чем ближе он подходил к базару, тем сильнее билось его сердце, тем неотступнее сказывалась в нем потребность примириться со всем этим средним и малым людом, который из-за гроша целый день бьется на дождю да на слякоти. Уж не до того ему, чтоб на чужие кульки засматриваться; свой собственный кошелек, который был у него в кармане, сделался ему в тягость, как будто он вдруг из достоверных источников узнал, что в этом кошельке лежат не его, а чьи-то чужие деньги.
- Вот тебе, дружок, пятнадцать копеек! - говорит он, подходя к какому-то мужику и подавая ему монету.
- Это за что же, Фофан Фофаныч?
- А за мою прежнюю обиду, друг! прости меня, Христа ради!
- Ну, бог тебя простит!
Таким образом обошел он весь базар и роздал все деньги, какие у него были. Однако, сделавши это, хоть и почувствовал, что на сердце у него стало легко, но крепко призадумался.
- Нет, это со мною сегодня болезнь какая-нибудь приключилась, - опять сказал он сам себе, - пойду-ка я лучше домой, да кстати уж захвачу по дороге побольше нищих, да и накормлю их, чем бог послал!
Сказано - сделано: набрал он нищих видимо-невидимо и привел их к себе во двор. Ловчиха только руками развела, ждет, какую он еще дальше проказу сделает. Он же потихоньку прошел мимо нее и ласково таково сказал:
- Вот, Федосьюшка, те самые странние люди, которых ты просила меня привести: покорми их, ради Христа!
Но едва успел он повесить свое пальто на гвоздик, как ему и опять стало легко и свободно. Смотрит в окошко и видит, что на дворе у него нищая братия со всего городу сбита! Видит и не понимает: "Зачем? неужто всю эту уйму сечь предстоит?"
- Что за народ? - выбежал он на двор в исступлении.
- Ка́к что за народ? это всё странние люди, которых ты накормить велел! - огрызнулась Ловчиха.
- Гнать их! в шею! вот так! - закричал он не своим голосом и, как сумасшедший, бросился опять в дом.
Долго ходил он взад и вперед по комнатам и все думал, что́ такое с ним сталось? Человек он был всегда исправный, относительно же исполнения служебного долга просто лев, и вдруг сделался тряпицею!
- Федосья Петровна! матушка! да свяжи ты меня, ради Христа! чувствую, что я сегодня таких дел наделаю, что после целым годом поправить нельзя будет! - взмолился он.
Видит и Ловчиха, что Ловцу ее круто пришлось. Раздела его, уложила в постель и напоила горяченьким. Только через четверть часа пошла она в переднюю и думает: "А посмотрю-ка я у него в пальто; может, еще и найдутся в карманах какие-нибудь грошики?" Обшарила один карман - нашла пустой кошелек; обшарила другой карман - нашла какую-то грязную, замасленную бумажку. Как развернула она эту бумажку - так и ахнула!
- Так вот он нынче на какие штуки пустился! - сказала она себе, - совесть в кармане завел!
И стала она придумывать, кому бы ей эту совесть сбыть, чтоб она того человека не в конец отяготила, а только маленько в беспокойство привела. И придумала, что самое лучшее ей место будет у отставного откупщика, а ныне финансиста и железнодорожного изобретателя, еврея Шмуля Давидовича Бржоцского.
- У этого, по крайности, шея толста! - решила она, - может быть, и побьется малое дело, а выдержит!
Решивши таким образом, она осторожно сунула совесть в штемпельный конверт, надписала на нем адрес Бржоцского и опустила в почтовый ящик.
- Ну, теперь можешь, друг мой, смело идти на базар, - сказала она мужу, воротившись домой.
Самуил Давыдыч Бржоцский сидел за обеденным столом, окруженный всем своим семейством. Подле него помещался десятилетний сын Рувим Самуилович и совершал в уме банкирские операции.
- А сто, папаса, если я этот золотой, который ты мне подарил, буду отдавать в рост по двадцати процентов в месяц, сколько у меня к концу года денег будет? - спрашивал он.
- А какой процент: простой или слозный? - спросил, в свою очередь, Самуил Давыдыч.
- Разумеется, папаса, слозный!
- Если слозный и с усецением дробей, то будет сорок пять рублей и семьдесят девять копеек!
- Так я, папаса, отдам!
- Отдай, мой друг, только надо благонадезный залог брать!
С другой стороны сидел Иосель Самуилович, мальчик лет семи, и тоже решал в уме своем задачу: летело стадо гусей; далее помещался Соломон Самуилович, за ним Давыд Самуилович и соображали, сколько последний должен первому процентов за взятые заимообразно леденцы. На другом конце стола сидела красивая супруга Самуила Давыдыча, Лия Соломоновна, и держала на руках крошечную Рифочку, которая инстинктивно тянулась к золотым браслетам, украшавшим руки матери.
Одним словом, Самуил Давыдыч был счастлив. Он уже собирался кушать какой-то необыкновенный соус, украшенный чуть не страусовыми перьями и брюссельскими кружевами, как лакей подал ему на серебряном подносе письмо.
Едва взял Самуил Давыдыч в руки конверт, как заметался во все стороны, словно угорь на угольях.
- И сто зе это такое! и зацем мне эта вессь! - завопил он, трясясь всем телом.
Хотя никто из присутствующих ничего не понимал в этих криках, однако для всех стало ясно, что продолжение обеда невозможно.
Я не стану описывать здесь мучения, которые претерпел Самуил Давыдыч в этот памятный для него день; скажу только одно: этот человек, с виду тщедушный и слабый, геройски вытерпел самые лютые истязания, но даже пятиалтынного возвратить не согласился.
- Это сто зе! это ницего! только ты крепце дерзи меня, Лия! - уговаривал он жену во время самых отчаянных пароксизмов, - и если я буду спрасивать скатулку - ни-ни! пусть луци умру!
Но так как нет на свете такого трудного положения, из которого был бы невозможен выход, то он найден был и в настоящем случае. Самуил Давыдыч вспомнил, что он давно обещал сделать какое-нибудь пожертвование в некоторое благотворительное учреждение, состоявшее в заведовании одного знакомого ему генерала, но дело это почему-то изо дня в день все оттягивалось. И вот теперь случай прямо указывал на средство привести в исполнение это давнее намерение.
Задумано - сделано. Самуил Давыдыч осторожно распечатал присланный по почте конверт, вынул из него щипчиками посылку, переложил ее в другой конверт, запрятал туда еще сотенную ассигнацию, запечатал и отправился к знакомому генералу.
- Зелаю, васе превосходительство, позертвование сделать! - сказал он, кладя на стол пакет перед обрадованным генералом.
- Что же-с! это похвально! - отвечал генерал, - я всегда это знал, что вы… как еврей… и по закону Давидову… Плясаше - играше… так, кажется?
Генерал запутался, ибо не знал наверное, точно ли Давид издавал законы, или кто другой.
- Тоцно так-с; только какие зе мы евреи, васе превосходительство! - заспешил Самуил Давыдыч, уже совсем облегченный, - только с виду мы евреи, а в дусе совсем-совсем русские!
- Благодарю! - сказал генерал, - об одном сожалею… как христианин… отчего бы вам, например?.. а?..
- Васе превосходительство… мы только с виду… поверьте нести, только с виду!
- Однако?
- Васе превосходительство!
- Ну, ну, ну! Христос с вами!
Самуил Давыдыч полетел домой словно на крыльях. В этот же вечер он уже совсем позабыл о претерпенных им страданиях и выдумал такую диковинную операцию ко всеобщему уязвлению, что на другой день все так и ахнули, как узнали.
И долго таким образом шаталась бедная, изгнанная совесть по белому свету, и перебывала она у многих тысяч людей. Но никто не хотел ее приютить, а всякий, напротив того, только о том думал, как бы отделаться от нее и хоть бы обманом, да сбыть с рук.
Наконец наскучило ей и самой, что негде ей, бедной, голову приклонить и должна она свой век проживать в чужих людях, да без пристанища. Вот и взмолилась она последнему своему содержателю, какому-то мещанинишке, который в проходном ряду пылью торговал и никак не мог от той торговли разжиться.
- За что вы меня тираните! - жаловалась бедная совесть, - за что вы мной, словно отымалкой какой, помыкаете?
- Что́ же я с тобою буду делать, сударыня совесть, коли ты никому не нужна? - спросил, в свою очередь, мещанинишка.