"Все это я так и написал. И много другого еще про бабочек, про птиц, - потом как у нас однажды в полноводье лодка плыла с мельницы, которую чуть-чуть не затопила вдруг прорвавшаяся плотина. В лодке была мельничиха, сама она правила, отталкивала льдины и кричала, чтобы ей помогли, и дети у ней в лодке ползали и кричали, а кто был на берегу, все молили бога, чтобы он помог ей. Когда же она подъехала к берегу, тогда все бросились целовать ее, а ребятишки, какие тут были, смеялись и плясали…
На другой день пришел в класс профессор и спросил меня: "Кто это тебе, чучело, написал сочинение?" Я ему сказал: "Никто! Это я сам написал", - и в это время у меня лицо сделалось красное, потому что я на него осерчал, зачем он мне не верит, и мне хотелось плакать. Тогда он схватил меня за уши и закричал: "Врешь, подлец! Сейчас сознавайся, кто тебе это написал?" Я громко зарыдал, а ученики загрохотали.
Профессор согнал меня в это время с первого места на последнее; а я написал письмо матери, чтобы она приехала ко мне и исключила меня, потому что я не могу понять ученья, то есть как писать.
Мать привезла мне сухой малины и орехов; долго плакала, прыскала мне голову святою водой, потому что голова у меня горела как в огне, а потом уехала домой с обратными мужиками, и я остался один…
Перед святой как-то сидели мы в классе, и профессор сказал нам: "Ну, братцы, теперь скоро публичный экзамен будет, и нам нужно навостриться стихи сочинять. Вот они какие бывают, стихи-то", - и он развернул книгу и начал нам читать стихотворения разных размеров, объясняя при этом, что такое ямб, хорей, дактиль, анапест и др.
И как я у дедушки, у протопопа, таких стихов прежде много читал, то и подумал, что писать их не мудрено… Еще подумал, что как только я напишу стихи, сейчас меня все полюбят и профессор посадит меня на первое место… "Ну кто же напишет, братцы?" - еще раз спросил он, и тогда я встал с места и сказал, что я могу написать. Он задал мне - "Осень", - и к концу класса я приготовил вот какие стихи:
ОСЕНЬ
Перезрели в просах зерна,
Перезрели.
Звонким лётом над реками
Птицы пролетели.
Вслед им пущен громкий выстрел
От сенного стога.
До весны прощайте, птицы,
Путь вам и дорога! -
Им стрелок сказал, ступая
Топкой колеею;
Был он с потными усами,
С мерзлой бородою!.."
- Эдакая скверность! - недовольным тоном пробормотал Иван Николаевич после того, как продекламировал эти стихи. - Поэтишка и есть, как и я. Теперь искалечат и истиранят. Тут не помогут никакие человеческие силы! В другом бы месте… конечно… Э! да ну к черту все это! Пойду-ка я в департамент. А? Скажите, пожалуйста… Ведь ухитрит же бес…
Был он с потными усами,
С мерзлой бородою…
"От этих стихов мне стало еще хуже. Профессор избил меня за то, что он думал, что я их списал из какой-нибудь книги, и все спрашивал меня, какого они размера, но я не знал этого. Пуще прежнего все возненавидели меня; ученики из других классов останавливали меня на улицах, в коридорах и требовали, чтобы я прочитал им что-нибудь вдруг из своего ума, и когда я не мог этого сделать, они били меня и говорили: "Эх ты, сочинитель кислых щей!"
Однажды я попался на глаза инспектору. Он спросил у профессора словесности: "Этот, что ли, у тебя парнишка стихи-то сочиняет?" Профессор ответил: "Так точно-с! Дрянь самая безнравственная… Извольте обратить внимание на морду, ваше-ие! всегда вниз… А это, доложу вам, вернейший признак злохудожной души-с…"
Инспектор долго и свирепо смотрел на меня, потом принялся ощупывать мою голову, стукать по ней в разных местах концами пальцев и кулаком (все говорили, что он отлично умеет узнавать человеческие способности, и потому многие господа привозили к нему для этого своих детей) и потом, обратившись к профессору, сказал:
- У него действительно очень развита шишка сочинительства. Только ты гляди у меня, сочинитель: не пей!.. Знаю я вашего брата. Все вы таковы. Запорю, коли что узнаю… А вы смотрите за ним построже, - за каждый шаг пробирайте… Небойсь остынет; а то ведь это искушение очень сильно… Не всякий с ним совладеет… О-охо-хо!.. Пошел прочь!.."
Прошло целых два года еще такого же бессменного горя, оскорблений, слез, и видно было, что ребенок формируется. Он уже не плакал, а злился и негодовал, и эта злость и негодование были выражены уже не ребячьим лепетом, а жарким слогом юноши, в котором закипело страстное и сильно чувствующее сердце.
"Все бы это опротивело мне до безумия, - писал мальчик, - если бы я не подружился с Васильем Западовым, который однажды заступился за меня, а потом посоветовал мне, чтобы я сам старался всякому нос сорвать…
- Какого ты черта смотришь на этих подлецов? - говорил Западов. - Колони в морду какого-нибудь мерзавца, сейчас же тебе от этого веселее сделается… Это, брат, верно! Ей-богу! Я это пробовал - и вот, сам видишь, кто теперь на меня налетает? А то ведь и меня, как и тебя, чуть-чуть не заклевали…
Я очень его полюбил, и вчера мы выпили с ним потихоньку от наших квартирных полуштоф сантуринского и потом за полночь читали книгу - "Мертвые души". Я много плакал, смеялся, а в некоторых местах мне делалось до того страшно чего-то, что зубы мои стучали как в лихорадке… В мозгу пробегала какая-то смутная мысль о том, что "вот если бы и мне так-то…". Потом мысль эта вдруг сменялась стыдом и злостью на себя за то, что она шевелится во мне. В груди и голове моей неотступно сидел кто-то и сердито говорил: "Разве ты смеешь желать этого?" - и этот говор был настолько слышен мне, что я терял всякую надежду на что-то; а между тем впервые услышанный мною гром других речей, которыми поэт живописал людей и природу, лился на меня неизъяснимо увлекавшей музыкой, от которой вздрагивало тело и расширялась грудь, вся переполненная чем-то кипучим и необыкновенно сильным…
Не помню, дочитали ли мы с Западовым всю книгу до конца, выпили ли весь полуштоф, помню только тусклое мерцание оплывшей сальной свечи, большую грязную кухню с уродливыми, пугающими тенями по темным углам, хозяйку нашу - Агафью, толстую и добрую женщину, которая изредка вставала с сундука, подходила к нам и осуждающим шепотом говорила:
- Что это вы расчитались, полуночники? Опять же и винище это, ишь как полосуете, ровно бы взрослые!.. Нанося! Полуштоф на две персоны… Ну, тебе, Васенька, ничего, ты силен, бог с тобой! А этот куда тянется? Ты, сова, что глазищи-то на меня пялишь? Ведь ты, дьяволеныш, больной… Нежный… Ну, ты заболеешь, али, боже избави, ополоумеешь от винища-то? Что я с тобой буду делать? Мало ли еще над тобой грохочут жеребцы-то ваши?
- Уйди, Семениха! - сердито заговорил Вася. - Не твое дело. А кто над ним будет зубы скалить, все скулы тому сворочу на сторону. Читай, читай, Ваня…
И я снова начинал не читать, а как будто идти вслед за чичиковской тройкой по пыльной столбовой дороге. Вот по бокам ее белые церкви, деревни, приютившиеся у опушки дальнего леса, там, дальше, дымится сизо-серебряная, дугообразная лента реки, мы догнали казенный обоз из гремящих бесчисленными винтами и цепями зеленых фур; пьяный солдатик, разгоняя молчанье пустыни, валяет на жидковато, но бойко пиликавшей скрипке, звонко хохочет, свистит и пляшет… Одетая непроницаемыми облаками дорожной пыли, в предшествии, как военные крики, буйных и пугавших все встречное ругательств, мимо нас промчалась курьерская тройка - и моментально скрылась…
- Вставай, Ваня! - говорил мне ласково Чичиков. - Мы приехали к Петуху. Петр Петрович! Вот рекомендую вам Ваню Померанцева. Он приехал к вам рыбу ловить.
На меня повеяло той освежительной влагой пруда, когда его золотит и нежит закатывающееся солнце. Я бросился в него - и поплыл и поплыл…
- Да что ты, чертов сын, когда перестанешь барахтаться-то? - загремел надо мною голос человека, старавшегося связать мои руки. - Ишь! дьяволенок, ишь, здоровый какой! - повторил этот голос. Я открыл глаза и увидел выбеленные стены семинарской больницы, мать, умолявшую фельдшера не бить и не вязать меня и обещавшую за это сейчас же пойти в лавку и отрезать ему сукна на штаны, и Васю Западова.
- Ну, мать, молись богу! - заговорил фельдшер матери. - Очнулся, значит, сто лет проживет. Бежи теперь, тащи мне сукна да прихвати атласцу на галстук аршинчик. Очень я галстуками-то пообносился… Ухвати кстати, маменька, четверточку табачку - жукетцу, мы тут воскурим с твоим птенцом. Теперича ему это очень в пользу пойдет…
Странное дело! Вышел я из больницы с совершенно облезлою головою. Посмотрю на себя в зеркало, толкач толкачом, как есть урод; а между тем никто надо мной не смеялся. Я стал думать, отчего это меня обижать перестали, хотя по-прежнему смотрели недоброжелательно, исподлобья, сумрачно, - и дело объяснилось очень просто: мы всегда и в классе сидели, и по улицам ходили вдвоем с Западовым, и если на нас налетал кто-нибудь с дракой, мы его колотили до того, что начинали, против воли, истерически хохотать над его болями и бросали тогда уже, когда нам самим делалось нестерпимо больно от нашего смеха…
Потом мы с Западовым стали брать деньги за то, что писали за других учеников сочинения, и на эти деньги покупали красное вино, которое в бане и выпивали. Это еще более увеличило почет, которым мы начинали пользоваться. У нас оказалось много преданных ребят, которым мы писали даром, и они рассказывали всем, что мы необыкновенно умные и добрые, так что к нам стали ластиться из старших классов.
Рассуждая обо всем этом, мы с Васильем очень смеялись над товарищами и говорили друг другу: "Вот скоты! Когда мы им хотели душу отдать, они издевались над нами, как над собаками, а теперь… вон какая штука пошла!.."