"Коего шута, прости господи мою душу грешную, давно оттелева я не бежала? - спрашивала баба с сильным ожесточением на свою недогадливость. - Есть тут кому побранить тебя, зато, по крайности, ты знаешь: не мужик тебя серый лает, а хозяин-купец уму-разуму учит. Душа, по крайности, за хлебом-солью у добрых людей отдохнет".
Таким образом, кусок сахару изгоняет из памяти неблагодарной Татьяны ее голодную сельскую родину. С неутомимым азартом в первый раз обласканного, хотя и без намерения, русского человека во весь остальной вечер отворачивает она тяжелую хозяйскую службу, стараясь отблагодарить за эту ласку.
После ужина хозяин спросил свою благоверную:
- Што, баба-то какова? Есть за что хлебом кормить?
- Баба, сказываю тебе, - золото! Воротит все до страсти: пыль столбом валит, как она тут девствовала, - ответила благоверная.
- Ну, этто чудесно! - благодушно говорит хозяин, засыпая.
Татьяна между тем за кухонного перегородкой свое толковала.
- Наработалась я очинно, - говорит, - опять же и пища такая, словно в заговенье, так и валит! Господу богу-то завтра уж, видно, и за спанье и за вставанье поутру враз помолюсь…
III
Тот недолгий период времени, в который Татьяна переделывается из купеческой кухарки в съемщицу комнат снебилью, самый блаженный период во всей ее жизни, ибо в это время она простодушно и благодарно пользуется благами, предоставляемыми ей купеческим домом, по всегдашней пословице, полным как чаша. Не видав никогда ничего изящнее сооруженного на медвежий лад хозяйского дивана под красное дерево и гостиной, обитой красно-лапчатыми обоями, расписанной пузастыми амурами, рогами изобилия, лирами и тому подобными штуками, - Татьяна почитает живущих в этом доме не иначе, как за мощных своих повелителей, могущих с одного маха срубить ей голову и с одного маха же опять приставить ее к плечам. Слишком кислую и вяжущую оскомину набила Татьяне сельская редька с серым квасом, чтобы ей можно было без полного благоговения садиться за воскресный пшеничный пирог, от которого так приятно щекотливо ударяло в нос затомленною в жаркой печи говядиной с яйцами, с рисом, с маслом, с луком - этим приобретающим, вследствие печения, какую-то неимоверно вкусную сладость лучком, который, в компании с мелко-намелко растолченным перцем, составляет окончательное украшение всякой кулебяки, назначаемой для праздничного лакомства верным купецким личардам.
Девичья свежесть хозяйской дочери, неизобразимо неуклюжая толщина водовозного мерина, молчаливая угрюмость самого и крикливо-безалаберная доброта самой - все это, так сказать, с самого дна Татьяниной души выволакивает искренние дани всякого сорта признательностей благодетельной судьбе за свое счастливое положение.
Веками и психологией освященная поговорка, что человек в сей жизни, даже находясь на самом верху славы и величия, не может быть доволен своим положением, сделалась бы крайне несостоятельною в глазах философа, который бы хоть мельком взглянул на Татьяну в этот цветущий период ее жизни.
- Што это, Татьянушка, работищи у тебя какая пропасть! - удивлялась какая-нибудь ее деревенская знакомая, сидя у ней в гостях. - Эдак ты через силу будешь чугуны-то ворочать, - животы, пожалуй, сразу надорвешь.
- Не работала рази я дома-то? - с сердцем спрашивала Татьяна. - Работала, кормилица, по целым дням, окромя завалящей корки во рту не бывало, а все работала, ровно лошадь двужильная, неустанная. Здесь мне не в тягость жить, потому корм хороший, компания веселая. Все к тебе с добрым словом, не то чтобы за косы да в поволочку.
Таким образом, несмущаемо довольная своей жирною судьбой, Татьяна с каждым днем толстеет все больше и больше, на удивленье и похвальбу честному купецкому миру. Красноватое, вечно сморщенное лицо, которое носила Татьяна до поступления в кухарки, сделалось теперь мужественно смуглым и довольным, слезливые глаза широко раскрылись, черные зрачки их заблистали каким-то лукавством, сметкой какой-то, говорящей как будто: "Ну, брат, объегорить меня вряд ли удастся тебе. За этим делом, друг ты мой сладкий, приходи к нам в четверг после дождичка!.."
- Как скоро отъелась эта Татьяна, братцы мои! - толкуют про кухарку ее сожители по кухне, Захары. - Выровнялась баба на удивленье, - глядеть на нее почитай нельзя!..
А Татьяна слушает эти речи и посмеивается себе втихомолку. Посмеивается всем этим соседним кучерам и проходящим солдатам - Ликсей Ликсеичам, вечно показывающим с господского крыльца свои немецкие сюртуки, и простым рабочим, гармониками и балалайками оживляющим праздничное свободное время, хлещет в глаза своим ситцевым разводистым сарафаном. Смотрит на нее праздничный народ, как она на лавочке у калитки сидит, в пестром шерстяном платке, в белой кисейной рубахе, от которой на белые руки пышные рукава речною волной упадают, - смотрит и сквозь зубы с тяжким вздохом цедит:
- Н-ну! Эдакая баба хоть кого из нашего брата на чужой стороне сбережет!..
А Татьяна на все шутки бровью даже черною не ведет.
- Будет тебе, шаромыжник, разговоры-то разговаривать! - обыкновенно отвечала она какому-нибудь зарубившему праздничную муху лихачу, когда он растолковывал ей о прелестях, совершающихся по праздникам в полпивной его будто бы закадычного друга и односельца. - Знаем мы, какой он тебе друг-то! Кабы он тебе друг был, не пустил бы тебя без сапог намедни.
- Дура! - презрительно отзывался лихач о Татьяне, когда она напоминала ему о несчастном, хотя и действительном случае, когда односелец-полпивщик стянул с него сапоги за некоторые бутылки, превышавшие праздничный бюджет лихача.
Татьяна не оставалась в долгу у лихача.
- Сволочь! - отвечала она ему с насмешливым презрением и тут же тонким, заунывным голосом затягивала какую-нибудь песню своей, с каждым днем все больше забываемой, родины.
Много мужских и женских ретивых сердец, тоже, как и Татьяна, отдыхавших на улице святым праздничным временем, слушая ее мастерскую песню, вспоминают тогда о том, какими теперь разноцветными лентами развеваются по родимым оставленным улицам знакомые хороводы; на чужой сторонушке въявь слышатся им родные голоса, пред глазами медленно хлещут усмиренные предвечернею тишиной волны речные, за ними зеленеется лес, а там расстилаются кормилицы-поля, - и вот из соседних домов один за одним подходит народ к Татьяне как первой песеннице квартала.
- Не полегче ли душе будет, как песню-другую сыграешь; а то, признаться, так сердце для праздника защемило - страсть! Три года вот уже домой не соберуся никак, - толкуют Татьяне подходящие соседи.
Слово за слово, песня за песней, и невидимо как приблизился темный вечер, в который еще грустнее делается от этих скорбных ахов и охов нашей народной песни. Слушал, слушал ее с балкона, вплоть закрытого плющом и маркизами, молодой сосед, богатый купец, и не вытерпел, чтобы не вскрикнуть:
- Будет вам, ребята, душу тянуть из меня! Валяйте-ка лучше плясовую какую-нибудь; я вам сейчас водки и пять целковых пришлю.
На долю Татьяны досталось из этих денег три двугривенных. И часто такие случаи выпадали. Деньга валила к Татьяне невидимо; нашила она себе цветных сарафанов, тонких кисейных рубах, накупила позолоченных перстней с светлыми каменными глазками - и непрерывно блаженствует, потому что, хотя и по немалом приставании, один из самых заухабистых, самым неотвязным образом ухаживавших за ней Захаров наконец-таки покорил ее долго нечувствительное сердце и с большим парадом водил ее, что называется, вдребезги расфуфыренную, в полпивную по воскресным и праздничным дням.
- Где ты ворожбе такой научился, что бабу эту лютую к себе присушил? - спрашивали у счастливца его приятели-лихачи, истратившие некогда много пятиалтынных на бесплодное угощенье Татьяны пряниками и орехами.
- А всей моей ворожбы и было тут только, что красота да удаль наша молодецкая! - хвастливо отвечал Захар. - Теперь с этой самой бабой в жисть мою не расстанусь. Сказывают, отец там женить меня на какой-то сельской дуре собирается. Только он это, надо полагать, затевает напрасно, потому я теперь всякого горя ему за это наделать могу…
- Был такой слух и у нас на фабрике, - коварно передают Захару завистливые приятели про небывалый слух.
- И у вас уж знают? - азартно спрашивает Захар. - Значит, старый-то там не шутки шутит. Только вот праздник теперь у нас, братцы, не даст мне тот праздник соврать; а я вам, молодцы, говорю: ничего со мной старик в этот раз не поделает, потому я в солдаты - и она за мной… Так ли я говорю, Татьяна?
- Милый ты мой, золотой ты мой! Известно, што горе теперича мы сообча мыкать должны. На то и в знакомство вошли… - тихонько говорит Татьяна, стараясь усмирить ласками порывы своего любезного, который неоднократно уже порывался разорвать на себе красную рубаху для того, чтобы видели и верили люди, что он теперь против отцова желанья неудержно пойдет…
И на этом пути, как видно, Татьяне везло. Сын за свою любушку восстал против своего сердитого отца, завет родителей, учивших его при отпуске из дома - против женской красоты воевать неуклонно, - забыл, на ее красоту глядючи; а теперь при одном слухе только, что отец подыскивает ему разлучницу, по целым дням кипит и горюет своей молодою душой.
Но недаром играется в песне, что
Сладки яства приедаются,
Красны платья скоро носятся.
Раздобрела Татьяна до такой степени, что кто бы только ни посмотрел на нее, непременно говорил:
- Ну, уж с этим телом больше ничего не поделаешь. Раскормить его, чтоб оно было более и толще, никакой пищею невозможно.