Курсистка была на особом положении и пользовалась общим вниманием. Федосья считала своей священной обязанностью следить за каждым ее шагом и относилась к ней с совершенно непонятной, какой-то затаенной злобой, как к сопернице по принадлежавшей ей, Федосье, "женской части" по преимуществу. Если Анна Петровна приходила часом позже, Федосья сейчас же сообщала нам об этом преступлении, улыбаясь самым ехидным образом. Ее томила мысль о том мужчине, который должен был быть у курсистки, – иначе Федосья не могла представить себе эту новую опасную часть. Но самые тщательные исследования не могли открыть ни малейшего признака мифического мужчины, и Федосья приходила к логическому заключению, что все курсистки ужасно хитрые. Сама по себе Анна Петровна представляла собой серенькую, скромную девушку лет двадцати, – у нее были и волосы серые, и глаза, и цвет лица, и платье. Жила она монашенкой и по целым дням сидела в своей комнате, как мышь в норе, – ни одного звука. Пепко относился к ней с галантностью настоящего джентльмена и несколько раз предлагал свои маленькие услуги, какие должен оказывать истинный джентльмен каждой женщине. Эти скромные попытки встречали вежливый, но настойчивый отказ, так что Пепке оставалось только пожимать плечами, и он называл упрямую курсистку "женским вопросом", что, по его соображениям, выходило очень смешным и до известной степени обидным. Анна Петровна не желала ничего замечать и скромно отсиживалась в своей комнате, как настоящая схимница.
– Ей хорошо, – злобствовал Пепко, – водки она не пьет, пива тоже… Этак и я прожил бы отлично. Да… Наконец, женский организм гораздо скромнее относительно питания. И это дьявольское терпение: сидит по целым неделям, как кикимора. Никаких общественных чувств, а еще Аристотель сказал, что человек – общественное животное. Одним словом, женский вопрос… Кстати, почему нет мужского вопроса? Если равноправность, так должен быть и мужской вопрос…
Мой переезд в "Федосьины покровы" совпал с самым трудным временем для Пепки. У него что-то вышло с членами "академии", и поэтому он голодал сугубо. В чем было дело – я не расспрашивал, считая такое любопытство неуместным. Вопрос о моем репортерстве потерялся в каком-то тумане. По вечерам Пепко что-то такое строчил, а потом приносил обратно свои рукописания и с ожесточением рвал их в мелкие клочья. Вообще, видимо, ему не везло, и он мучился вдвойне, потому что считал меня под своим протекторатом.
Да, наступили трудные дни…
Помню темный сентябрьский вечер. По программе мы должны были заниматься литературой. Я писал роман, Пепко тоже что-то строчил за своим столом. Он уже целых два дня ничего не ел, кроме чая с пеклеванным хлебом, и впал в мертвозлобное настроение. Мои средства тоже истощились, так что не оставалось даже десяти крейцеров. В комнате было тихо, и можно было слышать, как скрипели наши перья.
– А, черт… – ворчал Пепко, время от времени делая передышку.
Я боялся, что он попросит у меня несуществующие десять крейцеров, и молчал. Наконец, мучения Пепки перешли всякие границы, и он проговорил мрачным голосом:
– Есть десять крейцеров?
– Увы, нет…
Пепко заскрипел зубами от молчаливого отчаяния.
Какая это ужасная вещь – голод, особенно в молодые годы, когда организм так настойчиво предъявляет свои права на питание. Средним числом мне пришлось прожить впроголодь около десяти лет, и я отлично понимаю, что значит вечно недоедать. Теперь мне кажется странным, почему нам тогда не пришла самая простая мысль, именно – готовить обед самим… Стоило купить какой-нибудь крупы и заварить великолепную кашу. Питание сухоястием было втрое дороже и не достигало цели. Даже рубец в нашем меню является большой роскошью… Удивительнее всего то, что студенты-медики на голодный желудок изучали свою гигиену, которая так любезно предлагает самые рациональные методы питания, а относительно самой обыкновенной русской каши глухо молчит. Впрочем, мы, как мужчины, могли и не догадаться, а вот почему тут же рядом молчаливо голодали наши медички, тогда как по своей женской части могли обсудить вопросы питания более практическим способом.
Итак, Пепко заскрипел с голода зубами. Он глотал слюну, челюсти Пепки сводила голодная позевота. И все-таки десяти крейцеров не было… Чтобы утишить несколько муки голода, Пепко улегся на кровать и долго лежал с закрытыми глазами. Наконец, его осенила какая-то счастливая идея. Пепко быстро вскочил, нахлобучил свою шляпу, надел пальто и бомбой вылетел из комнаты. Минут через десять он вернулся веселый и счастливый.
– Эврика! – проговорил он, добывая из кармана полфунта ржаного хлеба и полфунта дешевой лавочной колбасы. – Я перехитрил fortunam adversam… Предадимся чревоугодию…
Пепко съел все с жадностью наголодавшегося волка, облегченно вздохнул и даже расстегнул свой пиджак, причем я убедился в отсутствии жилета.
– Проклятый закладчик дал всего десять крейцеров… – конфузливо проговорил Пепко на мой немой вопрос. – Ну, да это все равно: не в деньгах счастье.
Насытившись, Пепко сейчас же впал в самое радужное настроение. В такие минуты он обыкновенно доставал из своей библиотеки какой-нибудь женский роман и начинал его читать, иронически подчеркивая все особенности женского творчества. Нужно оказать ему справедливость, Пепко читал мастерски, а сегодня в особенности. Я хохотал до слез, поддаваясь его веселому настроению.
– "Он был среднего роста, с тонкой талией, обличавшей серьезную силу и ловкость"… Есть!.. "Но в усталых глазах (почему в усталых?) преждевременно светился недобрый огонек…" Невредно сказано: огонек! "Меланхолическое выражение этих глаз сменялось неопределенно-жесткой улыбкой, эти удивительные глаза улыбались, когда все лицо оставалось спокойным". Вот учись, как пишут…
Мы очень весело провели наш вечерний чай, позанимались еще часа два и, по программе, в девять часов улеглись спать.
– Я чувствую себя в положении боа-констриктора, который только что сожрал целого теленка, – объяснял Пепко, кутаясь в заношенном байковом одеяле. – Да… И вот страдания двадцать первого сентября закончились.
Пепко жестоко ошибся: страданиям не суждено было закончиться.
Мы только что потушили свои лампы и приготовились заснуть, как было назначено в нашей программе, но именно в этот критический момент в коридоре послышались легкие женские шаги, а затем осторожный стук в двери черкеса. "Войдите", – отвечал грубоватый мужской голос, а затем прибавил уже вполголоса совсем другим тоном: "Ах, это вы"… Дальше послышался сдержанный шепот и что-то вроде поцелуя…
– А, черт… – обругался Пепко в пространство, тяжело ворочаясь на своей кровати.
Благодаря тонкой дощатой стенке, отделявшей нашу комнату от комнаты черкеса, мы сделались настоящими мучениками. Стоявшая мертвая тишина чутко подхватывала малейший шорох, точно наша комната превратилась в громадный резонатор. А шепот продолжался, и ему аккомпанировал смущенно-счастливый смех… Я напрасно прятал голову в подушку, напрасно Пепко прятался с головой под одеяло, – мы были беззащитны. Если бы в соседней комнате кричали и хохотали во все горло, было бы лучше, чем этот раздражавший полушепот, тихий смех и паузы.
– А, черт… – еще раз обругался Пепко, зажигая лампу. – Нет, это невозможно! Эти проклятые восточные человеки думают только о себе…
Обозленный Пепко надел сапоги и в виде демонстрации зашагал по комнате, стуча каблуками. Но и это не помогло… Остановившись и прислушавшись, Пепко поднял высоко плечи и заявил:
– Ведь то же самое было и третьего и четвертого дня, когда ты уходил из дому… Но тогда приходили другие – я в этом убежден. По голосу слышу… О, проклятый черкес!.. Ты только представь себе, что вместо нас в этой комнате жила бы Анна Петровна?..
Пепко принял позу "последнего римлянина" к трагически воздел руки горе. Кстати, в этой позе Пепко видел все свои права на блестящее будущее и гордился ей.
VII
Первые печатные строки… Сколько в этом прозаическом деле скрытой молодой поэзии, какое пробуждение самостоятельной деятельности, какое окрыляющее сознание своей силы! Об этом много было писано, как о самом поэтическом моменте, и эти первые поцелуи остаются навсегда в памяти, как полуистлевшие от времени любовные письма.
– Сегодня ты отправляешься в Энтомологическое общество от "Нашей газеты", – сурово заявил мне Пепко в одно совсем непрекрасное "после-обеда".
– Что же я там буду делать? – откровенно недоумевал я.
– Будешь сидеть в заседании, запишешь доклад и прения, а завтра к утру составишь отчет… Самое простое дело.
– Но ведь я по части энтомологии ни бельмеса не смыслю… Что-то такое о жучках, бабочках, козявках…
– Именно, наука о козявках, мушках и таракашках, а в сущности – вздор и ерунда. Еще лучше, что ты ничего не смыслишь: будет свежее впечатление… А публике нужно только с пылу, горячего.
– Однако что же я буду писать, если незнаком даже с научной терминологией?
– Э, вздор… А впрочем, мне некогда.