Сделали тюрьку и за тюрькой доели весь вчерашний хлеб. Проглотила последний кусок и вдруг сделалось страшно:
– Боренька, милый, как будем завтра-то?
Боря тоже сидит грустный.
– Понимаешь, Фея, мне не верится, что у нас был вчера хлеб, и что мы сейчас ели. Правда, не верится.
Сегодня у меня свободный день. На службу итти не надо. После самой тюрьки лежу на кровати. Боря сидит на балконе и греется на солнышке.
Вдруг он вбегает радостный и торжествующий. Размахивает письмом.
– Ну, что я тебе не говорил разве? Смотри, письмо. И от нашего Сережи оно, а не от твоего Сережки. Смотри, смотри, на, читай скорей!
Выхватила письмо и в один миг распечатала. Да, от Сережи… Пробегаю глазами первые строчки, а Борис тянет за рукав:
– Читай, читай вслух.
– Да, да, слушай. Сережа в Чернигове…
Еще пробегу несколько строчек, и потом говорю:
– Недавно был в командировке в Москве…
И вдруг я замолчала совсем.
– Фея, Фея, Феечка, чего ты молчишь?
– По-до-жди, Бо-рень-ка.
Господи, что это он пишет? Пишет, что в Москве заходил к Френеву. Перед Френевым лежало нераспечатанное письмо Катюши. Да, да, я знаю эту Катюшу! Это Катюша Ильина. Дальше, дальше… Письмо читали вместе, а Катюша пишет Френеву: "Сережа, я хочу, чтобы вы приехали в Петроград. Слышите: я хочу этого. А хотите вы меня целовать? Хотите? Признайтесь скорее"… Господи, что же это такое?
Слышу, что Боря теребит меня за рукав, а у меня в глазах потемнело, и в сердце тонко колет. Бессильно опустилась на стул и сложила руки на коленях. Пальцы судорожно держат недочитанное письмо. Глаза попали на косые часы на стене. Который же час? который час? Ничего не понимаю… Господи, Господи, что же это?
И вдруг опять сердце словно дернули за ниточку. Больно, больно. Так и стрельнуло. Сразу покатились слезы. Забилась на стуле, как раненая. Потом опять услышала, что Боря тормошит за рукав.
– Фея, Феечка, что такое? Скажи. Фея, Феечка!
– Боря, Боренька! Сергей обманул меня! За что же, за что? Как обидно! Говорил, что вечно будет любить меня! Даже поцеловал в Вологде. И вот, и вот…
– Феечка, это неправда. Не может быть.
Это говорит Боря, но я прислушиваюсь к собственному сердцу, – правда это или неправда? Правда, правда. Он не любит меня. Он любит Катюшу.
И вдруг вскочила, оттолкнула Борю и забегала по комнате.
– А если так… Пусть, пусть! Я сама первая скажу: кончено между нами, все кончено. Он думает, что я буду унижаться. Просить его любви. Никогда, никогда!.. Пусть не думает. Сама первая напишу. Брошу ему в лицо. Теперь вижу: половина четвертого на часах. Не надо, не надо, не надо…
А за мной бегает Боря и сквозь слезы твердит:
– Фея, Феечка, не надо, пройдет, пройдет…
– Нет, Боря, не пройдет, никогда не пройдет… За что, за что? Как ему не стыдно? Лгал. Обманывал. Господи, как обидно!
Неожиданно, как громадная туча, налетела новая мысль и заслонила все другое. Подбежала к зеркалу и жадно стала вглядываться в свое лицо.
– Да, да, я понимаю теперь. Я почти девочка. Катюша лучше меня. А она не виновата, он только виноват. Да, он виноват. Низко, низко с его стороны! Ну, ладно, пусть!.. Ах, Сергей, Сергей, зачем было лгать? зачем обманывать? Если у меня еще две косички, так по-твоему можно обманывать меня. Нет, нет, я покажу тебе. Со мной нельзя играть. Я понимаю твою игру. И нечестно это, нечестно, низко. Ты увидишь, что я не девочка. Пусть косички! Надо было сказать сразу, что нравилась Катюша, а не я… Да, да, да.
Вечером, когда все уснули, несколько раз принималась за письмо, но от слез не могла писать. Слезы застилали глаза и падали прямо на буквы. Пусть! Я его не люблю больше. Я навсегда вычеркнула его из своего сердца. Завтра ему напишу.
Не могла уснуть всю ночь. То плачу, то бормочу:
– Не люблю, не люблю, не люблю.
А все-таки, кажется, я его люблю.
10 августа.
Проснулась, а внутри уже готовы слова:
– Не люблю, не люблю, не люблю.
Забыла, что надо итти на службу. Забыла даже, что сегодня нет хлеба. Села сразу писать письмо. И пишу не на "ты", а на "вы".
"Сергей…
"Не нужно было лгать, я все знаю…"
И вдруг в голову пришло: а что же все знаю? что все? Да, да… Ясно, что он не любит меня.
"… и больше не буду писать вам никогда. Между нами все кончено…"
Кончено? Заплакала над этим словом, но напрягаю силы и пишу далее.
"…Я думаю, вы сами поймете, как мне бесконечно больно и тяжело перенести все это. Но к чему лишние слова? Теперь они бесполезны. Разбитое никогда не будет целым, а только склеенным. Но склеенное – только склеенное. Вы помните стихи, которые я вам когда-то декламировала:
Какою болью сердце бьется,
Как долго память мы храним,
О том, что больше не вернется,
О том, чего не возвратим…
"Вот этой болью бьется в этот миг и мое сердце. Но я не девочка, как вы думали. Пусть сердце бьется еще больнее, я вырву из него память о том, что более не вернется. Вырву потому, что я оскорблена, как женщина, потому, что я не хочу жить с этим нерадостным грузом.
"Прощайте, Сергей Френев. Большой ошибкой было с вашей стороны не признавать того, что я женщина. Любите Катюшу, и дай Бог, чтобы вы были любимы ею.
Не ваша Фея".
Письмо уже написано и лежит передо мною. А слезы так и льются. Неужели все кончено? Господи, какое страшное слово "кончено"! Да, да, "облетели цветы, догорели огни". К чему же твои слезы, Фея? Маруся говорит: "первая, чистая, юная любовь". А где она? Нет уже этой любви. В сердце все сорвано, смято, размыто… Навсегда.
Прощай, Сергей, прощай!
Пишу адрес, а на конверт капнула слеза, прямо угадала на слово "Сергею". Оно безобразно расплылось, а я вдруг поцеловала его.
Переменила конверт. Нет, надо взять себя в руки. Не стоит он моих слез… Ах, Сергей, Сергей!
Рука задрожала, опуская письмо в почтовый ящик. Ничего, ничего, – я похоронила его навсегда.
Но плакала весь день, и все казалось, что я его все-таки люблю.
11 августа.
А сегодня приехала мама. Привезла два пуда муки, 20 фунтов крупы и 15 фунтов сухарей.
С полуоткрытым ртом она сидит на стуле и странно устало держит руки. Раскрытые мешки разложены у ног. Видна желто-коричневая, шероховатая мука. Подальше – крупа. Мы все: я, папа, Боря стоим вокруг, внезапно притихшие. Смотрим на эту крупу и муку и никто ничего не говорит. И вдруг Боря тихо зарыдал.
А вечером напекли лепешек, наварили каши, которой не видали полгода, и наелись до тошноты.
14 августа.
Только три дня сыты, а нас никого не узнать. Мы все еще бледные, худые, но мы уже наполнены жизнью. Борька прыгает козленком на своих тонких, как палочки, ножках и поминутно просит "лепешечку". Мама всегда дает, но я вижу, что она старается делать это в отсутствие папы.
Со стола исчезла ненавистная похлебка, но обеденные разговоры не клеятся еще. Вместо них папа предпочитает читать вслух газету.
Появилась привычка каждый день смотреть в зеркало. Нетерпеливо ожидаю, когда опять появится на щеках румянец. С таким же страстным нетерпением наблюдаю за Борей, мамой, папой, когда они поправятся. Прошло три дня, но Боря уже заметно свежее, мама – тоже, а в папе решительно нет никакого изменения.
Страшно делается смотреть на его тощую, сгорбленную фигуру, на его ужасное лицо и тонкие, длинные руки.
И потом эти мешки с продуктами. Они поставлены в столовой, в углу. Я не могу пройти мимо них, чтобы пугливо не оглянуться.
15 августа.
Сегодня за ужином папа удивил даже нас, голодных. За один раз он с’ел около четырех фунтов хлеба, и я видела по его глазам, что с’ел бы еще.
16 августа.
Прибежала на службу бодрая, оживленная, совсем такая, какой чувствовала себя в деревне. И тотчас же затеяла разговор.
– Лелька, а Лелька! У нас сегодня пироги с капустой; а ты умеешь торты делать?
– Ну уж, торты не умею, но зато испеку тебе такое печенье, прямо пальчики оближешь. Я пироги с капустой не люблю.
– А я люблю, и потом люблю очень голубцы…
Болтаю о тортах, о голубцах, а раньше я не признавала таких разговоров. Всегда сердилась и говорила, что это прожорливые разговоры, и что говорить об этом могут только животные.
Но хорошо быть сытой, если бы только не Сергей Френев.
17 августа.
В первый раз за все лето сходила в кинематограф. Пришла домой поздно, часов в 11. Пришла и вздрогнула. За столом сидит Александр и уничтожает целую гору лепешек. Он в неуклюжей красноармейской шинели. Но еще раньше бросились в глаза и больно ударили по сердцу страшные, удивительно тонкие ноги в желтых обмотках и в громадных солдатских ботинках.
Он еще ни разу не приходил после того случая с картошкой. И теперь испуганно взглянул на меня и поспешно сказал плачущим голосом:
– Мобилизовали. Послезавтра на фронт отправляют. Может быть, никогда не увидимся.
И серым, огромным рукавом шинели смахнул слезы. Сразу оторопела в неприятном изумлении. Чего он плачет? Трус, трус!..
В сердце только что вспыхнула к нему жалость, боль, раскаяние за картошку, но этот жест все точно смел. Говорю ему почти сердито:
– На фронт, так на фронт. Сережа и Ваня добровольно ушли. Чего же ты-то нос повесил?
А он отвечает совсем слезливым голосом:
– Да, тебе хорошо говорить, сидя тут дома…