Фон Альтер отошел, новопредставленный сделал несколько вопросов, молодая женщина отвечала застенчиво. Полковник, удаляясь, пробормотал сквозь зубы, но так, чтобы она могла слышать: "Опоздал! Никак не поспеешь за этою несносною молодежью!"
Откуда вы теперь, Катерина Антоновна? - спросил Николаша.
- Из Москвы. Мой муж переведен в Грузию.
- Так вы едете туда?
- Нет, не скоро еще, муж поедет на днях в Тифлис и, устроясь там, приедет за мною, а меня покуда оставляет здесь, поручив вашей матушке.
- В самом деле! - воскликнул Николаша радостно.- Как это хорошо! Однако у меня есть много о чем с вами поговорить. У вас нет приглашения на мазурку?.. Не хотите ли ее танцевать со мною?
- Очень хорошо.
Так я съезжу домой переодеться: в сюртуках не позволено танцевать; я тотчас буду назад.
Мазурка началась. Пары пестрели кругом залы. Я не стану их описывать - ничего замечательного в этот вечер не было. Роза Кавказа, теперь уже поблекшая, сидела поникнув головой, подобно надгробному памятнику над красотою, утраченною без возврата. О время! Время! Чего не преобразуешь ты? Но подслушаемте лучше, что говорит знакомая нам пара.
- Скажите, Катерина Антоновна, что-нибудь об Елизавете Григорьевне? Я совсем потерял и след ее.
- Несмотря на то, она живет в вашей памяти, Николай Петрович! - сказала блондинка, покраснев и устремляя взор на своего кавалера.
- Да! Я помню ее как женщину, бывшую a La mode в то время как я жил в Москве.
- А еще как?
- Решительно никак.
- Не отпирайтесь: я знаю письма, которые вы к ней писали из полка.
- Какие письма?
- Страстные.
- В самом деле? - спросил кавалер с притворным любопытством:-Я писал страстные письма!.. Что, были они очень глупы?
- Не скажу вам, как они мне казались, но могу только вас уверить, что они веселили вечера у бабушки Елизаветы Григорьевны,- отвечала дама, смотря на своего кавалера с торжеством.
- Каким же это образом?.. Расскажите, Катерина Антоновна.
- .Елизавета Григорьевна читала их вслух, придавая своему голосу особенную трогательность. Она кончала, поднимая глаза к небу, словами: "Ваш! Навсегда ваш! Вечно ваш Николай Пустогородов".
- Сознаюсь,- отвечал смущенный Николаша,-очень сожалею, что узнал об этом. Я думал дурачить Елизавету Григорьевну, а выходит, что она смеялась надо мною: непременно ей отомщу! Где она теперь?
- Право не знаю, и полагаю, никто в России не знает.
- Каким образом?
- Несколько дней после вашего отъезда из Москвы приехал какой-то артист, родом итальянец, которого красоту всюду превозносили. Елизавета Григорьевна стала брать у него уроки пения, чтобы усовершенствоваться, как она говорила, в этом искусстве; заперлась с ним дома; едва показывалась на свет, и то в его сопровождении. Об этом заговорили, смеялись над нею, наконец, дошла очередь и до мужа; он взбесился; пошли распри. Елизавета Григорьевна внезапно уехала в Петербург, покинув мужа и детей; оттуда отправилась в Италию, под вечно лазуревое небо, где люди с пламенными и снисходительными сердцами. Так писала она к своей бабушке. "И для этой лазури,- прибавляла она,-оставила я свое родное, всегда облачное небо, которое при всем том прозрачнее совести людской. Пускай читают они мое письмо, писала она,- пускай узнают, в чем я их обвиняю: это вертеп пресмыкающихся, бессильных злоязычников, бесчестных обманщиков и глупых жертв, и все это судит да рядит, не зная ничего и не имея понятия ни о чем. Бывшему мужу моему скажите, что он бессовестный глупец, который принимает жену за бесполезное украшение в доме, подобно картинам, висящим на его стенах, или бронзе, обременяющей его камины. Он обманул меня: я покидаю его и детей, которых он из тщеславия будет называть своими. Мне не нужно его богатство, я предпочитаю бедность - с человеком одушевленным, обильно одаренным - золоту с бездушным трупом, в котором осталась жизнь только для обжорства и сна. Прощайте, бабушка, вас одних я любила и люблю -всех других смешиваю в одно и питаю к ним общее презрение. Если б отец и мать мои были живы, я бы спросила у них: зачем они продали меня такому мужу? Зачем сгубили? Пренебрегаю всех родных, кроме вас; оставляю навсегда их порог и несусь под вечно голубое, безоблачное небо, где останусь и умру". Вот ее слова.
- А вам так это письмо понравилось, Катерина Антоновна, что вы выучили его наизусть!
- Точно выучила наизусть, и немудрено: я читала его беспрерывно в продолжение двух недель старухе и тем из ее родных, кому она заставляла меня читать.
- Какая сумасшедшая ветреница эта Елизавета Григорьевна!
- Не судите так легко! Сообразите все беспристрастно, так выйдет, чта она, право, не так виновата.
Быть может, вы докажете, что она совершенно права!
- Нет, не берусь, Николай Петрович! Если хотите, я вам покажу ее письмо ко мне.
- А вы с нею были в переписке? Я этого не знал.
Я с нею очень сблизилась после вечера, когда играла с вами в бостон: она мне во многом открыла глаза, дала полезные советы, часто говорила о вас; учила не быть слишком доверчивой. В письме своем Она резко начертала мне женский быт.
- Я так и ожидал... ревнивая, сумасшедшая женщина! * Всю жизнь она делала глупости, а теперь бранит свет и людей. Как я узнаю ее в этом! Совсем была меня опутала.
Мазурка кончилась. Все разъезжались, бросая полусонный взгляд на простую, незатейливую иллюминацию, производившую однако ж прекрасное зрелище на гористом местоположении, по которому плошки и фонари были раскинуты.
На другой день фон Альтер расположился с женою в доме против квартиры Пустогородовых; у них отобедал, поручил Прасковье Петровне свою Китхен, а ввечеру уехал в Тифлис.
Молодая супруга скучала, оставшись одна. Николаша часто бывал у нее. Иногда, поздно, вечером, провожал он ее домой от Прасковьи Петровны. Иногда сидел вместе с нею у открытого окна, обращенного к Машуку. Тогда он притворялся, будто поражен величественным видом исполина, который, гордо воздымаясь во тьме, затеняет собою самую ночь. А меланхолическая Китхен пугалась.этого усиленного мрака; возводила глаза к небу; внимательно рассматривала звезды, сверкавшие над горою: то мечтала, будто видит в этих звездах горных духов, резвящихся на вершине горы, то силилась прочесть в них темные для нее символы. Й когда восходила луна и бледнели Машук и лежащий под ними дол; когда вдали таинственный свет освещал белые памятники кладбища, Китхен, предаваясь какой-то мистической задумчивости, напрягала слух, чтобы внимать веянию ночного воздуха среди общей тишины, изредка прерываемой трелью соловья в отдаленных кустах. Машука. Николаша, сидя с нею, любовался на юную мечтательницу; слова замирали на его устах от невольного благоговения к неизвестным думам милого творения. В остальное время искусный притворщик показывал ей столько внимания, столько любви, что это невольно льстило женскому самолюбию; но и тут умело умерял себя, так, что не пугал застенчивости Китхен, не пробуждал ее опасения и осторожности. Опытный волокита, он убаюкивал малейшие подозрения. Китхен - неопытное дитя! - создавала себе мир идеальный, воздушный, предавая забвению все существенное или и вовсе не помышляя о нем. Она, не подозревая ничего, день ото дня запутывалась более и более в сети.
В один теплый и тихий вечер, располагавший к сладострастию,- кто не знал его на севере, того прошу на юг, ничем другим не сумеем угостить, а за этим дело не станет!- в один подобный вечер Китхен и Николаша сидели вместе у окна.
Луна медленно всплывала на небо и уже осветила вершину Машука, которого подошва казалась от того чернее, чем когда-либо.
- Какой прекрасный вечер!.. Что вы такая грустная, Катерина Антоновна?-спросил Николаша.
- Нет, я не грустна, а только погружена в воспоминания: сегодня день рождения Елизаветы Григорьевны; бывало, мы праздновали его в деревне у ее бабушки. Давно ли, беспечная, она бегала по освещенным аллеям сада! А теперь где она? Счастлива ли? Помнит ли день своего рождения?
Николаша, заметив, что Китхен всегда говорит с жаром и любовью об Елизавете Григорьевне, расчел, что выгоднее было не показывать озлобления к этой женщине. Вместо ответа он тяжело вздохнул.
- О чем вы так вздыхаете, Николай Петрович?
- Какая вам охота прислушиваться к тому, что я делаю? Я вздыхал машинально.
- Нет, не машинально. Я желала бы знать, воспоминание ли это об Елизавете Григорьевне?
Николаша вместо ответа опять вздохнул; потом притворился, будто досадует на себя.
- Сознайтесь, вы вздыхаете о ней?
- Помилуйте, Катерина Антоновна! Зачем хотите вы знать все помышления человека?
- Я не хочу проникать в помышления ваши; а любя, горячо любя Елизавету Григорьевну, желала бы убедиться в ваших добрых чувствах к ней: тогда я стала бы еще более ценить вас.
- Если так, знайте же, что было время, когда я не менее вас был привязан к ней, но она не умела ценить моей любви, не имела довольно проницательности, чтобы видеть и измерять мою преданность.-И Николаша вздохнул еще раз.
- Я оправдаю ее перед вами, Николай Петрович; сейчас принесу ее письмо и попрошу вас прочесть его вслух.
Китхен пошла за письмом. Николаша в это время переставил свечи на окно, приготовляясь к чтению. Погода была так тиха, что свечи горели на воздухе, словно в комнате. Госпожа фон Альтер принесла письмо и вручила его Пустогородову. С истинной или притворной грустью он развернул его и устремил взор на знакомый почерк, некогда начертывавший ему слова надежды, любви и обетов.
"Милая моя Китхен!