Федор Крюков - Мать стр 10.

Шрифт
Фон

Понятнее и яснее стало, когда вызвали в залу Букетова. Он перекрестился на портрет, поклонился судьям и адвокатам и на вопрос "мордастого" неторопливо и обстоятельно рассказывал, какой смертельной опасности он подвергался в 8 часов вечера 14 сентября минувшего года.

Прокурор, грузный офицер с широкими бровями и гулким голосом, задал вопрос:

- В вас именно целился Роман Пономарев?

- В меня-с, - грустно и покорно подтвердил Букетов. - И как Господь крыл… пуля вот-вот, на вершок расстояния, провизжала…

- И в то же время схватил выручку?

- Попер всю шкатулку-с… Не ухватись я за нее всеми средствиями, был бы теперь… гол, как сокол…

Потом стал спрашивать Соломон Ильич. Он, точно проворный, лихой Шарик, подкатился под Букетова и пошел кружить. Сыпал вопросами, как горохом: любопытствовал насчет продажи спиртных напитков, насчет сдачи Гулевому, насчет местонахождения шкатулки и суммы выручки. Сбил старика с толку. Когда кончил, Букетов пошел на свое место, красный и расслабленный, точно распарили его до изнеможения в бане на полке.

Чувство безмерной благодарности вспыхивало в груди у Григорьевны при виде стараний этого черного, курчавого, нервного человечка, насчет которого она-таки грешила мыслью, что он ненадежен, потому что племя его Христа распяло. А вот как бьется, болезный… Ведь не родня, не друг, не сват - а отстаивает Ромушку, как свое дитя… Славный Соломон!..

Второй свидетель стоял несколько минут, как бык, нагнувши голову, и молчал на все вопросы. Потом с трудом, точно бревна ворочал, выговорил несколько слов о том, что ничего не помнит, выпивши был. И сейчас же прибавил заявление о проволочках. Больше от него ничего не могли добиться ни прокурор, ни председатель, ни Николай Иваныч. Лишь Соломону Ильичу удалось вытянуть из него ответ на вопрос о том, кого он бил - Букетова или Пономарева?

- На мне самом рубаху опустили за здорово живешь…

Прокурор с гулким голосом говорил не долго, но сердито. Не все поняла Григорьевна, но видела, что хочется ему засудить Ромушку. И тошная горечь разлилась у ней во рту от его речи. Но стало легче, когда вступился за Ромушку Николай Иваныч. Голос у него был такой же толстый, как и у прокурора, говорил он веско, с придавом, сжимал кулак и с размаху стукал им по пюпитру. Слегка опасалась Григорьевна, как бы не осерчали судьи, и украдкой взглядывала на "мордастого". "Мордастый" ничего себе, молчал, - видать, спокойный человек. Вот когда Соломон Ильич пошел сыпать в них словами, - как будто из пожарной трубы поливал, - то он не раз останавливал его и, видимо, серчал. Но Соломон Ильич не робел, рубился до изнеможения: "мордастый" - слово, а он - два. Любо было посмотреть, как он трепал Букетова, уличал его в мошенничестве, махал руками, потрясал бумагой, вопиял… Под конец указал судьям и на нее, на Григорьевну. "Вот, - говорит, - мать, всеми муками истерзанное сердце"… Махнул рукой и расплакался, не договорил…

Хотелось ей подойти к нему и поклониться в ноги: дорог стал ей этот смешной, суетной человек иной веры…

Но опять страх вошел в душу: что-то скажет "мордастый"? "Мордастый" сказал:

- Предоставляю подсудимому последнее слово.

Она сперва не поняла, но скоро сообразила, что спрашивает он Романа о чем-то. А Роман молчал. Ей не было видно его из-за выступа печки, но хотелось сказать: "Попроси их, чадушка! Господа, мол, председящие судьи, молодой я вьюнош, мол, не губите моей молодой головушки…"

Он молчал, и было ей больно и горестно: заробел ее мальчик, потерялся в последнюю минуту, тонет - и помочь ему нельзя…

- Последнее слово предоставляю тебе, Пономарев. Не желаешь воспользоваться? - повторил "мордастый". Подождал с минуту. Ни звука не издал Роман. "Мордастый" поднялся, и судьи встали.

- Господа председящие! - неожиданно воскликнула Григорьевна в порыве отчаяния, точно бросаясь в глубокую пропасть, как струна, трепетал ее голос. - Господа судьи! Лучше выньте мою душу, но не трожьте мой купырь зеленый!..

Зарыдал ее голос:

- Согласна я лучше лечь в гроб за дитя!..

Зарыдал ее голос, зарыдал, оборвался… Упала она на колени и умоляюще протянула корявые, узловатые руки к судьям.

- Тшшш!.. - замахал на нее руками старик с светлыми пуговицами. И даже конвойный замычал. Даже он, Рома, ее сын, - она увидела его на одно мгновение, когда подалась было вперед, - даже он взглянул на нее испуганно и недовольно, точно она сделала что-то неуместное и неприличное.

"Мордастый" равнодушно посмотрел в ее сторону и лениво сказал:

- Суд удаляется для совещания.

Ей показалось, что совещание тянулось целую вечность. Курьер два раза носил поднос со стаканами чая в ту дверь, куда вышли судьи. Адвокаты тоже ушли - покурить. Увели конвойные Романа куда-то, - вероятно, оправиться. В большой, безмолвной зале осталась одна она, измученная мать. Давила невыносимая, предсмертная тоска. Ум мутился. С трудом дышалось. И все казалось ей, что осыпается на нее мелким щебнем гора, высокая и страшная, шуршит, покрывает с головой, света белого лишает, перехватывает дыхание. Порой начинала качаться и тихо ходить кругом зала с большими окнами, и тогда обеими руками она хваталась за край скамьи, чтобы не покатиться вниз, в качающуюся бездонную глубь…

Привели опять Ромушку. Пришли адвокаты, и с ними старичок с светлыми пуговицами. Где-то затрещал звонок. Скоро старичок с светлыми пуговицами велел встать: суд идет. Встать она не могла. Начал "мордастый" читать бумагу, все стоят, а она сидит, - ноги служить совсем отказались… Никто не обратил на нее внимания: и адвокаты, и конвойные, и старик с светлыми пуговицами, - все, кто был в зале, - впились глазами в "мордастого". Он читал быстро и невнятно, бубнил. Уловила она лишь слова, растянутые им: "по лишении всех прав состояния"… Все остальное прокатилось, как пустая баклага: громозвучно, слитно и без толку…

Но по тому, как заговорили между собой адвокаты, как поглядели в сторону Романа и на нее "мордастый" и судьи, она догадалась, что приговор был такой, после которого можно еще глядеть в глаза людям.

Конвойные вывели Романа из-за решетки. Проходя мимо нее, он встретился с ней повеселевшим взглядом и бодро кивнул ей головой. Слава Богу… Может быть, то самое страшное, что давило ее месяцы, дни и ночи, каталось клубками невыносимой боли по всему иссохшему телу, - прошло мимо. Она медленно перекрестилась, но все еще не могла встать.

- Ну что, Пономарева, вы довольны?.. Довольны?.. - Это Соломон Ильич. Глаза у него - как чернослив - смеются радостным смехом, подпрыгивает бородка, похожая на гвоздь… Милый Соломон… суетной, смешной… "Как цуник вертится", - любовно подумала она о нем.

- Что ж, вы довольны?..

- Ничего не домекнула, болезный мой. Ухватила лишь ухом: лишен казачьего звания… Больше ничего не слыхала: пронзило меня всю болью…

- Шесть лет и восемь месяцев каторги! - воскликнул Соломон Ильич радостным голосом, точно это была весть такая, которая ничего, кроме восторга и восхищения, не могла вызвать. - Шесть лет… да…

- Ничего… ничего… - благодушно басил Николай Иваныч. - А ведь недовольна! - обратился он к своему ликующему сотоварищу.

- Скажите: слава Богу!.. - восклицал весь сияющий Соломон Ильич. - Благодарите Бога…

- И вас благодарю, мои болезные! - утирая слезы, бормотала она счастливым, обрывающимся голосом. - Тебя спаси Христос, Ильич! Как ты с этим мордастым бился, любушка… до рукоположения доходил… Дай Бог тебе доброго здоровья… родителям твоим царствие небесное, вечный упокой…

- Ну, чего там… Я безумно рад: надежды так мало было… А родители мои пока живы еще, Пономарева, - как бы с оттенком сожаления прибавил Соломон Ильич.

- Ну, за здравие их просвирочку подам… Николай Иваныч, спаси тебя Христос, золотой мой, за хлопоты…

- Ну, ничего, ничего. А по глазам вижу: не очень довольна? Небось теперь, если бы совсем?..

- Да коли бы ваша милость была!..

И, улыбаясь, она снова разлилась рекою слез.

- Ну, да я уже знаю… я знаю… - благодушно басил, отвернувшись в сторону, Николай Иванович…

…В последний раз она поднялась в гору по знакомой дороге - от тюремных ворот в город. В руках у нее был узел с одеждой Романа, оставшегося там за высокими кирпичными стенами. На этот раз, для прощания с сыном, ей разрешили свидание вне обычных правил. Передала она в конторе гостинцы, которые при ней же переломали и перемяли, получила милые ей вещи - пальто, пиджак, картуз и брюки Романа, - бережно все сложила в платок и неожиданно для самой себя обратилась к начальнику:

- Ваше благородие! заставь вечно Богу молить… дозволь хоть глазком на сыночка взглянуть… Може, умру, не доживу, когда его выпустят на волю…

Залилась слезами, высморкалась в руку. Тронуло это начальника, - о своей матери вспомнил, похожа она была у него на Григорьевну, - велел вызвать Романа в комнату, назначенную для свиданий. Опять через две решетки покланялись они друг другу, всплакнули, обменялись незначительными словами. Больно было сердцу, хотя и не было прежней мрачной удрученности на душе, - далеко впереди чуть-чуть мерцал огонек робкой надежды… Попрощались, разошлись.

И вот она опять на привычном месте: на высоком бугре, с которого целый месяц глядела на это мрачное здание с черными дырами вместо окошек, на каменный тюремный двор. Задрожало сердце при мысли, что в последний уже раз она смотрит на это место тоски и неволи. Ветер треплет ее платье. По низине, залитой весенним половодьем, ходят тени курчавых облаков и серебряными иглами играет неровная зыбь, вдали - на самом горизонте - лиловые холмы, далекий простор, вольный и ласковый, - но равнодушно сердце ее к нему. Прилепилось оно к этому камню и тесным казематам, где одни обиды, грязь, духота, звон кандалов, тоска черная и озлобление. Тесен сердцу и грустен вольный простор земли там, где безбрежно море скорби и неслышных страданий. Было время - в равнодушном неведении проходила она мимо таких мест… А теперь, когда надрезано ее сердце, горько чувствует всем существом своим, что их тоска - ее тоска, их обида - ее кровная обида…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги