IV
Ах, какие тяжелые были эти бесконечные, длинные последние ночи в маленькой душной каюте! Сна почти не было. Больной изредка забывался, и снова приходил в себя, и лежал неподвижно, с открытыми глазами, в полутемной каюте, освещенной слабым светом фонаря. Кругом тишина. Слышно лишь бульканье воды у борта да легонькое поскрипывание корвета.
Тоска! Щемящая, безнадежная тоска!
Но забулдыга и пьяница Рябкин не забывал больного в его ночном одиночестве. Каждую ночь, перед вахтой или сменившись с вахты, Рябкин, лишая себя сна, осторожно входил в лазарет, присаживался на пол у койки Артемьева, успокаивал его, старался подбодрить и начинал рассказывать ему свои бесконечные сказки.
Он их рассказывал увлекательно, мастерски, с различными, им самим сочиненными вариантами, и деликатно изменял конец сказки, если он был печальный или оканчивался чьей-нибудь смертью.
И молодой матрос, несколько успокоенный, слушал их и иногда дремал, убаюканный этим тихим, ритмическим кадансом сказочной речи.
Случалось, Артемьев неожиданно прерывал рассказчика и спрашивал:
- Послушай, Рябкин, что я хочу спросить…
- Что, Ваня?
- Как ты думаешь, как будет - на том свете? Тяжело душе или нет?
Рябкин, никогда в жизни не думавший о таких деликатных предметах, на секунду задумывался, но со свойственной ему находчивостью быстро и уверенно отвечал:
- Надо, братец ты мой, полагать, что душе нашего брата будет хорошо… Господским душам будет хуже… это верно… потому им на этом свете очень даже вольготно… Ну, значит, и вали-валом, голубчики, в ад… Сделайте ваше одолжение… Пожалуйте!.. Однако и из нашего звания тоже, я думаю, не всякий в рай… Мне, примерно, голубчик мой, давно в пекле паек готов за то, что я жру это самое винище. Небось, заставят растопленную медь глотать… А силушки нет, милый человек, бросить эту самую водку!.. Вот оно как будет на том свете! - заключил Рябкин, вполне уверенный, казалось, в правильности своих внезапных соображений насчет "того света".
Несколько секунд длилось молчание.
И молодой матрос вновь заговорил:
- Тоже иной раз думается: вот умер человек, а что там?
- Да брось ты глупые мысли. Вот тоже!.. Еще, брат, мы с тобой и на этом свете поживем. А как, братец ты мой, вечор боцман Ваську Скобликова звезданул! В кровь! В самую, значит, носовую часть! - круто переменил Рябкин разговор, желая отвлечь внимание от грустных предметов.
Но Артемьев молчал, оставаясь равнодушен к этому сообщению. Его, казалось, уже не занимали все эти прежде интересовавшие его вещи. Все это представлялось теперь ему каким-то далеким прошлым.
- У вас на фор-брамсели вот тоже… Михайлов брам-горденя не отдал. Ну и костил же его, брат, старший офицер сегодня! Однако всего раз съездил.
Но вместо ответа Артемьев вдруг сказал:
- Не хотца помирать, голубчик, а надо. Так, видно, богу угодно, чтобы меня бросили в океан! - прибавил он с тоской.
- Ведь вот глупый! С чего ты зря мелешь? Да нешто я не понимаю матросского здоровья? Отлично, братец, понимаю: слава богу, двенадцать лет в матросах околачиваюсь… Тоже вот у нас на "Копчике" молодой матросик был и занемог, как ты. Так около году провалялся у нас на клипере, а после в такую поправку пошел, что страсть.
Но эти слова, по-видимому, мало утешали Артемьева. Рябкин это чувствовал и снова начинал сказку.
- Ты бы спать шел, Рябкин.
- Спать? Да быдто неохота спать… Ужо утром высплюсь!
- Ишь ты, сердешный… Жалеешь… Добер… Бог тебе и вино простит!
V
Корвет подходил к экватору. Артемьев доживал последние дни. Однажды, рано утром, он попросил к себе в лазарет гардемарина Юшкова, который учил прежде Артемьева грамоте, часто разговаривал с ним, писал от него письма к родителям, и был очень расположен к молодому матросу.
- Простите, барин, что обеспокоил… Исполните последнюю просьбу - напишите домой грамотку… Да вот вещи какие после меня останутся, так чтобы отослать, как вернетесь в Расею…
Гардемарин стал было успокаивать его, но матрос остановил его:
- Полно, голубчик барин! Я знаю, что умру.
И он передал завернутые в тряпочку два золотых и, указывая на байковый платок, две рубахи, башмаки, вязаный шарф и еще кое-какие вещи, собранные на лазаретном столе, просил все это послать отцу с матерью.
- И отпишите им, барин, что я так и так… помер, и что завсегда был покорным их сыном, и буду на том свете молиться за них и за всех хрестьян… И сестрицам, и братцам, и всей деревне нижайший поклон… Напишете, барин?
- Напишу! - отвечал гардемарин, глотая слезы.
- А другую грамотку отпишите, барин, в Кронштадт, Авдотье Матвеевне Николаевой… А как вернетесь, - отдайте ей вот эти гостинцы.
И он указал глазами на шелковый красный платок и маленькое колечко с поддельным камнем, купленное им в Копенгагене.
- Адрец тут же лежит, на платочке… Маменька ихняя торгует на рынке… Так напишите ей, что она напрасно тогда не верила… Думала, что я так только… и все смеялась. Напишите ей, барин, что ежели я путался с другими, так от обидного моего сердца, а желанная была она одна. И напишите, что я шлю ей свой нижайший поклон, целую в сахарные ее уста и дай ей бог всякого благополучия. Напишете, барин?
- Напишу.
- А затем спасибо вам за все, добрый барин. Простимся!
Сдерживая рыдания, гардемарин, поцеловал матроса и выбежал из лазарета.
VI
В ту же ночь молодой матрос умер.
Труп его одели в полный матросский костюм и ранним утром вынесли наверх, на шканцы, и положили на доске, лежавшей на козлах. Перед обедом, в присутствии капитана, офицеров и всей команды, была отслужена священником панихида. И эта служба и это печальное пение отличного хора певчих здесь, среди безбрежного сверкавшего океана, так далеко-далеко от родины, производили невыносимо тоскливое впечатление.
После панихиды все подходили прощаться с усопшим. Флаг с утра был приспущен в знак того, что на судне покойник.
К вечеру труп зашили в парусинный мешок, плотно охватывавший мертвое тело, к ногам привязали ядро, и после отпевания и отдачи воинских почестей, при глубоком молчании команды, четыре матроса понесли усопшего на доске к борту корвета, наклонили доску, и труп молодого матроса с легким всплеском исчез в прозрачной синеве океана.
Все разошлись в суровом безмолвии. У некоторых на глазах блестели слезы. Рябкин плакал, как малый ребенок.
А справа величественно закатывалось солнце, заливая багровым блеском далекий горизонт.
Севастопольский мальчик
Повесть из времени Крымской войны
Глава I
I
На окраине красавца Севастополя, поднимающегося амфитеатром, на склоне горы, лепились белые домишки матросской слободки, в которой преимущественно жили жены и дети матросов и разный бедный люд.
Перед одной из хаток, в роскошное сентябрьское утро 1854 года, стоял черномазый пригожий мальчик, здоровый и крепкий, с всклокоченными кудрявыми волосами и с грязными босыми ногами, в не особенно опрятной старой "голландке" и в холщовых, когда-то белых штанах.
На вид мальчику можно было дать лет двенадцать-тринадцать. Его загорелое лицо, открытое и смелое, с бойкими глазами, дышавшими умом, было озабочено.
По-видимому, мальчик кого-то поджидал, не отводя глаз с переулка, спускавшегося в город. Только изредка не без зависти взглядывал на средину узкой улицы слободки, где неподалеку играла в бабки знакомая компания. В ней "черномазый" был признанным авторитетом и в бабках, и во всех проказах, и в разбирательствах драк и потасовок.
К нему уже прибегала депутация звать играть в бабки, но он категорически отказался.
- Маркушка! - вдруг долетел из открытого оконца слабый, глухой женский голос.
Черномазый мальчик вбежал в хату и подошел к кровати, стоявшей за раскрытым пологом, в небольшой комнате с низким потолком, душной и спертой.
Под ситцевым одеялом лежала мать Маркуши, матроска с исхудалым, бледным лицом, с красными пятнами на обтянутых щеках, с глубоко впавшими большими черными глазами, горевшими лихорадочным блеском.
Она прерывисто и тяжело дышала.
- Не идет? - нетерпеливо спросила матроска.
- Не видно, мамка! Верно, придет…
- Не зашел ли в питейный?
- Там нет… Бегал… Тебя знобит, мамка?
- То-то знобит. Прикрой, Маркушка!
Маркушка достал с табуретки старую шубейку, подбитую бараном, и накрыл ею больную.
Затем он поднес ей чашку с водой и заботливо проговорил:
- Выпей, мамка. Полегчает.
И с уверенностью прибавил:
- Скоро поправишься… Вот те крест!
И Маркушка перекрестился.
Больная ласково повела красивыми глазами на сына и отпила несколько глотков.
- Разве что не спустили тятьку с "Констенкина" по случаю француза… Видимо-невидимо пришло их на кораблях в Евпаторию с солдатами. Хотят шельмы на берег…
- Наши не допустят!.. - возбужденно проговорила матроска, сама торговавшая до последних дней на рынке разной мелочью. Как почти все на рынке, она повторяла, что французы и англичане не осмелятся прийти к нам, а если и осмелятся, то их не пустят высадиться на берег, и союзники с позором вернутся.
Разумеется, эти толки на рынке были отголоском того общего мнения, которое высказывала большая часть севастопольского общества.