Утром, по обыкновению, брат провожал меня в гимназию и часто просиживал в библиотеке до окончания классов. Так как в седьмом классе повторялось все старое, знакомое, то мы часто не ходили на уроки, проводя время в библиотеке, где собиралось много народа из гимназистов и семинаристов и было очень весело. Оверину к этому времени почему-то не понравился русский шрифт. Дойдя до мысли, что печатный шрифт должен вполне соответствовать современному письменному шрифту, а не древнему полууставу, он после многочисленных математических выкладок изобрел новый русский шрифт и читал нам в библиотеке длинные лекции о красоте и преимуществах своих букв перед теми, которые употребляются теперь. Не довольствуясь этим, он забрал у своего попечителя за несколько месяцев вперед свое жалованье, заказал пунсоны и предполагал не только отлить новые буквы, но даже напечатать ими свое сочинение о новом русском шрифте.
Грачев к этому времени окончил нелепейшую статью под названием "Ученость и религиозность" и наводил на всех ужас, предлагая прочесть хоть небольшие отрывки из своего произведения. Новицкий предлагал ему поставить эпиграфом к этому сочинению "Ничего в волнах не видно", а Андрей находил, что следует совсем переменить заглавие и назвать: "Утреннее размышление кота в сапогах". После серьезных опасений, чтобы рукопись не пропала как-нибудь на почте, Грачев наконец отправил свой труд в одну петербургскую редакцию и начал нетерпеливо рыться в журналах, не отпечатана ли его статья. Кто-то помог ему отыскать на последней страничке журнала следующий ответ: "В г. Р. г. Г-ву. Ваша религиозность не подвержена никакому, сомнению; к сожалению, мы того же не можем сказать о вашей учености. Со статьей вам можно приютиться в "Домашней беседе". Над этим последним журналом, как известно, в то время тяготело такое проклятие, что одно прикосновение к нему могло навсегда погубить репутацию человека, и насмешкам над Грачевым не было конца. После этого все его значение утратилось, и он навсегда перестал уже свысока обличать других в бездельничестве, выставляя себя жрецом настоящего серьезного дела, мучеником ученой скуки и сухости.
После Грачева тон общественному мнению библиотеки начал задавать Шрам, который в своем серо-диком пиджаке, в широких штанах, с синими золотыми очками на носу, стоял на такой высоте либерализма, до которой никто из нас не мог достичь. Он делал свои замечания еще более свысока, чем Грачев, и его презрительных насмешек боялись все гораздо больше, чем прежних дубовых грачевских острот. Под угрозой этих насмешек мы ревностно наблюдали друг за другом, и я могу поручиться, что в то время мы были истинными, чистокровными либералами, более чем когда-нибудь в жизни. Володя был строг, пожалуй, еще больше, чем Грачев. Тот дозволял по крайней мере читать, что угодно, а теперь держать в руках повесть, которая почему-нибудь не нравилась главнокомандующему, было уже величайшим преступлением.
Оверин в этом случае мог, по всей справедливости, гордиться своим сумасшествием. Он совсем не подпадал стеснениям, относившимся до других, и без всякого страха читал, говорил и делал все, что ему вздумается. Впрочем, слишком занятый, с одной стороны, математикой, а с другой - русским шрифтом, Оверин стал совсем мало читать и даже редко просматривал газеты. Он начертал себе следующую программу: прежде всего он изучит математику, потом примется за естественные науки, затем перейдет к социальным, изучит философию и сделается великим писателем. До тех же пор, покуда он не покончит с математикой, заниматься чем-нибудь другим было бы, по его мнению, глупым упражнением сапожника в печении пирогов. Этот план Оверин открыл Малинину, в котором находил всегда терпеливого и ласкового слушателя, согласного с каким угодно парадоксом. Впрочем, я этим не хочу сказать, что Оверин искал или желал иметь когда-нибудь слушателей; я уверен, что, чувствуя сильную потребность высказаться, он без всяких затруднений объяснил бы все, что нужно, первому дереву, попавшемуся в саду. Он и относился к своим слушателям так, как к деревьям, разговаривая, точно актер с суфлерской будкой. Малинин, выслушав оверинский план, вдруг вздумал заметить, по какой же причине Оверин, подобно презренному сапожнику, отрывается от математики и заботится о красотах русского шрифта.
Замечание попало не в бровь, а в глаз, и Оверин очень смутился.
- Отчего? - переспросил он. - Во-первых, я тут тоже занимаюсь математикой: это задача, а во-вторых… Видишь ли ты, математика для меня обед, а шрифт - пирожное.
Вероятно, в радостном порыве, что он так легко выпутался из затруднения, Оверин улыбнулся и слегка ударил ничего не понимающего Малинина по плечу.
- Послушай, Оверин, отчего ты такой пентюх? - сказал вдруг Малинин, - все ты с книгами, вон и руки у тебя всегда в мелу перепачканы. Ты этак скоро умрешь; человеку нужны развлечения. Ты прежде хоть купаться ходил, а теперь и купаться тебе лень ходить: как старуха, все сидишь над книгами.
- Да-а, - в размышлении сказал Оверин, отходя, однако ж, опять к своим книгам, к своему мелу и доске.
Но, сверх всякого чаяния, замечание Малинина не пропало даром. Оверин решил, что для него необходимы удовольствия. Но какие же удовольствия? Озерин, вероятно, довольно долго думал над этим вопросом, потому что выдумал наконец для себя очень занимательное удовольствие.
Раз в воскресенье мы с братом зашли мимоходом в гимназию узнать, не получены ли новые журналы, и, так как их не было, стали спускаться назад по лестнице. Нас догнал Оверин.
- Куда ты? - спросил Андрей.
- Тут, недалеко.
- Да куда же?
- Тут… не знаешь ли, где поближе кабак?
Оверин произнес свой вопрос с такой заботливой серьезностью, с какой возвратившийся на родину солдат спрашивает, не знают ли, куда девалась избушка его родных. Слова всякого другого были бы приняты, конечно, за шутку, но, услышав от Оверина, что он направляется в кабак, мы ни на минуту не усомнились, что цель его настоящего путешествия действительно ближайший питейный дом.
- В кабак! - вскричал Андрей. - Зачем же?
- Хочу напиться, - задумчиво отвечал Оверин таким тоном, каким говорят: "Хочу купить тысячу билетов первого займа с выигрышами".
- С горя? - спросил я.
- Нет, видите ли, - озабоченно начал Оверин, - видите ли, мне действительно нужны удовольствия. Нельзя же все сидеть над книгами нелюдимом! Я думал - что бы такое? Другие находят удовольствие в танцах. Я не умею танцевать, а то сходил бы в сад, когда никто не мешает, протанцевал там где-нибудь и воротился бы…
Напряженная серьезность Оверина вызвала с нашей стороны такой хохот, что мы долго не могли слушать его.
- Театры отнимают много времени, - продолжал Оверин, вероятно изумляясь; чему мы смеемся. - Верховая езда - ничего бы; надо опять много денег: лошадь надо покупать, да, наконец, я не умею и ездить. Ну, и верховая езда, кроме того не всем же нравится. Пьянство нравится всем. Мастеровой работает целую неделю, а в воскресенье напивается. Вот и я так буду напиваться теперь…
Оверин с уверенностью смотрел вдаль и ровным, твердым шагом шел вперед. Намерение его было непреклонно.
- И напьешься? - смеясь, спросил брат.
- Напьюсь. И тебе тоже советую, - с любезным простодушием предложил Оверин. - Я знаю, вы не пьете даже шампанского, - обратился он ко мне, - а потому вас не приглашаю. Нам с тобой двух штофов достаточно. У меня есть деньги.
Брат пришел в восторг и немедленно объявил свою твердую решимость тоже идти в кабак.
- Пойдемте лучше к нам - там есть водка, можете напиться как угодно, - уговаривал я.
- Нет, мы пойдем в кабак! - ответил Андрей.
- Отчего же не пить в кабаке на свои деньги! - удивился Оверин.
- Вас там отколотят…
- Мы сами отколотим. Ну, вон кабак. Пойдем и ты с нами, - весело говорил Андрей, обрадовавшийся скандалу.
- Я еще не сошел с ума. Андрей, ведь ты делаешь скандал на весь город! У нас есть сестра… - истощался я в убеждениях.
- У меня нет сестры, - рассудительно объявил Оверин. - До свидания!
И оба они скрылись в дверях, из которых выхлынул какой-то безобразный гам и визгливый голос, покрывавший этот гам:
Хлеба - нет,
Соли - нет,
Смех какой!
- Черт с ними, - пробормотал я и с яростью воротился домой один.
На вопрос сестры, где Андрюша, я объявил, что Оверин положительно сошел с ума, а так как брат всегда был дураком, то не удивительно, что они сошлись теперь и отправились вместе в кабак. Я был очень раздражен и не щадил колкостей, чтобы всячески унизить Оверина и брата. Но на сестру слова мои произвели совершенно обратное действие. Она покраснела, и, взглянув на ее лицо, я ясно увидел, что она готова бы сию же минуту полететь в кабак, вслед за предметом своей нелепой страсти, которого она, впрочем, не видала еще ни разу в жизни! Я замолчал.
- Отчего этот Оварин не ходит к нам? - через минуту нерешительно спросила меня сестра.
- Если ты хочешь вешаться на шею к этому сумасшедшему, можешь сама сходить к нему. Он тебе докажет, как дважды два, что буква ш безобразна, как… вот как ты! - почти закричал я на сестру, покрасневшую от досады.
- Что ты кричишь! Шел бы с ними в кабак, там и кричал бы, - раздражительно сказала Лиза и ушла от меня.