Вошел учитель довольно высокого роста, в синем фраке, с волосами, прилизанными вперед к глазам, точно заслонки у пугливой лошади. Все радостно вскочили на ноги при его появлении; он поклонился, медленно понюхал табаку, крякнул, сказал: "Ну-с" - и подошел к первой парте.
- Яков Степаныч, у нас есть новичок, - сказал кто-то.
- Где? Молодец! - ласково сказал Яков Степаныч, погладив меня по голове своей широкой ладонью.- Homo novus, новый человек, собственно. Садись. Так называли в Риме выскочек. Вот, например, Марий. Он был простой плебей; был необыкновенно ловок: Тибр переплывал в семьдесят лет. Тибр! А лорд Байрон Геллеспонт переплывал. Англичанин хитер - обезьяну выдумал…
- Го, го, го! - раздалось по всему классу. Учитель уперся в бока и тоже захохотал.
- Но Байрон был молод, а ведь Марий старик - старик семидесяти лет! Впрочем, пословица говорит: молод, да протух, стар, да петух…
Весь класс опять захохотал громким, неестественным смехом. Дело в том, что Яков Степаныч считал себя большим юмористом, и ученики нарочно поощряли его своим хохотом к рассказыванию анекдотов для того, чтобы отвлечь от спрашивания уроков.
- Знаете басню Крылова "Старик и трое молодых"? - продолжал Яков Степаныч на тему о старости.
- Вот, Яков Степаныч, - выскочил кто-то, подавая учителю книгу.
- Да! вот она!
Началось чтение басни. Яков Степаныч читал очень недурно, и ему приходилось несколько раз останавливаться, чтобы успокоить бестолковый смех, расточавшийся с нашей стороны уж чересчур щедро ввиду того, чтобы отвлечь внимание Якова Степаныча от задних скамеек, где под шумок составлялась партия в носки, в чет и нечет или орлянку. Вслед за первой басней Яков Степаныч прочел вторую, в которой старик, неся вязанку дров, призывал смерть, а когда она пришла, пригласил ее помочь донести вязанку. В этом месте класс хохотал минуты две. Воздух дрожал, и казалось, грохот смеха никогда не прекратится.
- Да, остроумный ответ, - сказал Яков Степаныч, когда все немного поуспокоилось. - Вот тоже мне очень нравится остроумный ответ Суворову. Суворов терпеть не мог немогузнаек…
И "остроумные ответы" полились в три ручья. От Суворова Яков Степаныч перешел к значению шуток вообще и, сказав несколько слов об аттической соли, заговорил о значении шутов в разные времена, откуда уже перешел к остроумным мистификациям. Звонок прервал его на самом интересном месте какой-то повести, где два любовника, преследуемые ревнивым мужем, решились умереть и приняли вместо яда слабительное.
- К следующему разу приготовьте следующий параграф, - проговорил Яков Степаныч, выходя из класса среди всеобщего шума. Он всегда так преподавал немецкий язык в младших классах, а в старших классах - словесность, и ученики не могли им нахвалиться.
Во время шума, гама и пыли, всегда наполняющих маленький промежуток времени между уходом одного учителя и приходом другого, ко мне подошел тот довольно взрослый, неуклюжий парень, который показывал мне Москву.
- Ты ел кокосы? - спросил он, схватив меня за плечо.
- Нет - и не хочу, - решительно отвечал я.
- Нет, ты попробуй. Вот сейчас придет учитель, Федор Митрич, он добрый; постоянно с собой кокосы носит, ты у него попроси.
- Нет, я не хочу, - повторил я.
- Шш!
Все бросились на свои места. В класс вошел, слегка прихрамывая на левую ногу, высокий черноволосый учитель, со ртом, искосившимся набок от паралича. В костюме его было заметно большое неряшество; волосы не причесаны, сапоги не чищены, рубашка грязная. Это был Федор Митрич, учитель географии. Он доковылял до стула, тяжело сел на него и, подперши голову локтями, начал смотреть в окно. В классе царствовала грозная тишина.
- Федор Митрич, вот новенький есть, - почтительно доложил Сколков, показывавший мне Москву.
- А-а!
- Он хочет попробовать кокосов.
- Новичок? где он? Поди-ко сюда, - проговорил Федор Митрич тем коварным тоном, каким произносит актер: "А подать сюда Тяпкина-Ляпкина".
Я встал и подошел к учительскому столу. Федор Митрич молча, внимательно начал осматривать меня.
- Повернись! Экой птичий хвост! - вскричал он, изо всей силы дернув меня сзади за фалду фрачка, так что я невольно всем корпусом подался назад. - Дворянчик! На конфектах воспитан! Что ж ты, щенок? повертывайся! - вдруг яростно крикнул Федор Митрич, точно я наступил ему на мозоль.
Я повернулся к нему лицом.
- Ел кокосы?
- Нет.
- Хочешь попробовать?
- Нет, покорно вас благодарю, - со слезами на глазах проговорил я.
- Нет, ты попробуй. Повернись.
Слезы у меня потекли по щекам. Я повернулся.
- Раз!
Федор Митрич ударил меня казанками кулака по голове, в темя. Слезы поплыли по моим щекам еще ниже.
"Господи! За что бьет меня этот человек! Некому за меня заступиться", - жалобно подсказало мне мое сознание.
- Два!
Раздался второй, третий удар, и я заплакал уже навзрыд, совершенно забывши, где я нахожусь.
- Это что еще за нежности! - крикнул Федор Митрич. - Вот я тебя попробую прежде, голубчика, что ты такое знаешь. Чему тебя учили там, в твоих родовых поместьях-то?
- Я учился… - начал было я, но слезы душили меня,
- Какой главный город в Персии?
Я начал отвечать. Оказалось, что я знал даже больше, чем требовалось для моего класса.
- Так, так! - сердито подтверждал мои ответы Федор Митрич. - Выдрессировали! Ай-да батюшкин сынок? Садись на место.
После этого началось спрашивание уроков; Федор Митрич с молчаливой угрюмостью слушал ответы и ставил в журнале нули.
После него к нам явился какой-то обрюзгший толстяк, одетый еще неприличнее Федора-Митрича. Одна нога, обернутая грязной онучей, болталась у него в каком-то не то в галоше, не то в опорке. Он грузно хромал, почти подпрыгивая на каждом шагу.
- Ну, читай ты, Малинин, - гнусаво проговорил он.
Малинин начал монотонно читать басни Крылова.
Толстяк (учитель русского языка Иван Капитоныч) сел к столу, прилег головой на руки и сладко задремал вплоть до звонка. На задней скамейке Сколков выиграл у кого-то шестьсот носов и спокойно получал свой выигрыш, громко отбивая носы к великой потехе всего класса.
На последнем уроке не было учителя, и за порядком наблюдал старший ученик Малинин. Он вышел к классной доске, написал на ней: Шалили, поставил двоеточие и остановился середи класса с мелом в руках, отыскивая глазами нарушителя тишины и порядка, которого бы можно было занести в первую голову под рубрику Шалили. В классе поднялся шум, в Малинина начали бросать жеваной бумагой, корками хлеба и кусочками штукатурки, а с заднего стола вылетела даже немецкая грамматика. Но отважный мальчик был так тверд при исполнении своих обязанностей, что его нисколько не поколебала и немецкая грамматика: он под градом хлебных корок и бумажных шариков неусыпно заносил на доску одну за другой фамилии шалунов, делая это с таким спокойствием, как будто говорил сам себе: "Ладно, ладно! кидайте покуда сколько хотите; через четверть часа вас всех перевесят".
Ко мне столько приставали перед обедом с разными глупостями, вроде уверений, что новичок должен, выходя из-за стола, целовать руку у надзирателя, или из скромности ничего не есть за обедом, - и так надоели, что я очень обрадовался, получив возможность уйти в сад и уединиться хоть на несколько минут. Я сел на траву и с горечью начал думать о своем положении. Мне казалось, что сегодняшние мучения будут повторяться каждый день, и я скоро разжалобился до совершенной безутешности. Мне припомнилась деревенская свобода я покой; я начал плакать и дразнить себя жалкими картинами, чтобы вылить с слезами как можно больше своей печали.
Когда я достаточно наплакался и поднял глаза, подле меня уже задумчиво сидел нелюдимый мальчик, перепачканный в мелу и чернилах, которого я в течение дня успел заметить в толпе окружавших меня учеников. Он ни с кем не говорил, смотрел на всех какими-то дикими глазами и держался в стороне, как зверек, потерявший свободу. Я сразу понял, что он мучится так же, как я, и что мы не должны быть чужды друг другу. Однако ж я не хотел или не знал, с чего начать разговор, и дожидался, когда он заговорит.
- Вы не плачьте, - сказал он мне, видя, что я успокоился и смотрю на него. - Следует надеяться на бога. Он говорит: "Приидите ко мне все плачущие, и аз успокою вы". Если вам хочется плакать, вы помолитесь богу. Вы любите бога?
- Люблю, - ответил я, так как мой собеседник остановился, дожидаясь от меня ответа.
- Как ваша фамилия?
- Негорев. А ваша? - спросил я, вынув платок и вытирая последние слезы.
- Оверин. Хотите вы быть угодными богу? Кто плачет, тому легко угодить богу, а кто веселится, тот забывает о боге. Хотите вы быть угодным богу?
- Хочу, - ответил я, не понимая, к чему клонятся его напряженные, серьезные вопросы.
- Если вы хотите, мы сделаем вот что…
Оверин подвинулся и заговорил, глядя в землю:
- Здесь есть один мальчик - Малинин, я говорил с ним об этом, но он не хочет. Пусть они остаются здесь, а мы уйдем.
- Куда?