Алексей Тихонов - Девичье поле стр 11.

Шрифт
Фон

- Лина, так если это тебе надоело, брось, займись чем-нибудь другим! - серьёзно, с оттенком тревоги, сказала Наташа.

Лина горько усмехнулась:

- Другим. Ты думаешь, что-нибудь может меня заинтересовать теперь больше этого. Ничего. Чем другим? Как ты - живописью, да? Или музыкой, что ли? Или, что же, на сцену что ли мне пойти, да?

Лина покачала головой и, не дожидаясь ответа, продолжала говорить страстно, горячо, давая волю излиться накопившейся горечи:

- А вот ты же сейчас сказала мне: муки творчества, зависть - чёрная!.. О, Ната, у меня она была бы чёрная, настоящая, да! Если к тебе она благожелательна теперь, потому что мы на разных путях, так тогда я даже к тебе не сумела бы сохранить спокойного чувства… Да и ради чего брошусь я в карьеру художницы, артистки? Разве это для меня? Почему так вдруг? Надоело - схватилась за что-то другое, да? Что же это - от нечего делать?

Лина произносила все эти слова быстро, нервно, как что-то такое, что сильно волновало её и в то же время уже давно было обдумано, решено, не вызывало колебаний. Потом она более спокойным тоном продолжала:

- Для тебя это твоё призвание - то, что ты, беспечно бросив все, отдалась искусству. Это черта твоего характера, это часть тебя самой. А что я в твои годы отдалась вот этому "честному" сельскохозяйственному труду, и не ради показного тщеславия, не по стадному чувству, идя за другими, а я скажу, да, да, по призванию, пошла в ряды рабочих на земле, - зови это как хочешь, все равно, - но мне в тот момент это казалось дорогим, близким. И оно стало частью моего я, точно так же, как для тебя твоё искусство, твоя беспечность богемы.

Наташа слушала сестру с напряжённым вниманием, не прерывая, давая ей высказаться, сама вдумывалась в её слова, в её настроение.

Спокойно, тихо, но так грустно, что слова действовали на Наташу, как сдержанные рыдания, Лина говорила:

- И вот теперь вдруг мне все это не нужно!.. Мне это кажется ненужным. Ни для самой себя, ни для какого-нибудь общего дела. Я хочу сказать дела большого, дела значительного, дела, равного твоему искусству, творческого дела. А то ведь так-то делать наше дело - это что же: мы готовим сено для скота, мы унаваживаем землю, все только для того, чтобы в свою очередь питаться тем, что даёт нам в виде молочных продуктов и овощей и эта скотина, и эта земля. Ну, а сами-то мы что? Мы то же, что скотина и земля? Ведь всю нашу работу может сделать всякий. Не все ли равно, хуже ли, лучше ли это будет сделано, не все ли равно, культура ли, или самое первобытное жраньё, - результат один: нет смысла в этом существовании!.. Бога нет… никакого!..

И, помолчав, она как-то особенно решительно произнесла:

- Знаешь, я в последнее время чуть не сделалась религиозной. Я чуть-чуть не начала молиться. Да по-настоящему!

И снова грустная, медленно, задумчиво говорила:

- Мне идти некуда. Ты думаешь, я не задумывалась над тем, чтобы как-нибудь иначе устроить свою жизнь. Задумывалась. И вот в эти-то минуты всегда вспоминала тебя. Ты не устраивалась, а устроилась. Ты все шла, куда влекла тебя твоя мечта, ведь ты за мечтой шла! И ведь она вывела тебя, ведь дальше, может быть, она тебя выведет к ещё более светлому. И что такое весь наш честный плодотворный труд в сравнении с твоим! Тоска! Тоска!..

Наташа продолжала напряжённо смотреть в лицо Лины и, сама сосредоточенная, серьёзная, наблюдала на лице сестры выражение глубокой-глубокой печали. И вдруг любящая сестра уступила на мгновение место художнику: лицо Лины показалось ей в эту минуту таким прекрасным, что она не утерпела и сказала:

- Лина, прости меня, дорогая, но знаешь ли ты, что такое вот эта жизнь художника? Он не владеет собой. Им владеет его искусство. Это рабство, Лина. Я чувствую в твоей тоске всю её силу, мне за тебя страшно больно, я тебя понимаю, мне так больно-больно, как себе самой, - а художник во мне - понимаешь, эта проклятая власть искусства - говорит мне: "Вот, смотри, как она прекрасна, скорее зарисуй её". И знаешь, Лина, мне хочется побежать и зарисовать тебя. Ведь это же свинство, что я говорю тебе это, - это не то что эгоизм, эгоизм ничто перед этим, это бессердечие! Понимаешь - это бессердечие искусства. Точно мне нет в эту минуту никакого дела до твоих страданий, а вот зарисовать. Мне не то что стыдно, что я так говорю, нет, - только мне больно-больно. Я подавлю в себе это чувство, я не пойду, я не буду тебя рисовать теперь, но уже одно то, что эта мысль промелькнула…

Лина как-то спокойно, не то удивлённая этим новым для неё чувством сестры, не то заинтересованная, любопытная, сказала.

- Ну что же, если хочешь, я позирую, рисуй.

- Нет, нет, Лина! - возразила Наташа. - Нет, я нарисую тебя потом. Бог с ним с этим вдохновением. Разве эта "вдохновенная откровенность", с которой ты сейчас говорила со мной, разве она не дороже всего другого!

Наташа замолчала и на минуту закрыла лицо руками, как бы желая, отрешившись от всего окружающего, заглянуть в себя. Потом, не открывая лица и не смотря на сестру, сказала тихо, нерешительно, точно ещё не зная, хочет ли она ещё признаний сестры, или сама хочет ей открыться:

- Лина, ты чувствовала любовь?

Лина ответила не сразу; но её слова, её голос были так просты, так искренни перед самой собой, когда она сказала:

- Не знаю… Если хочешь - да… Только я не знаю, можно ли это назвать любовью. И вообще, что такое любовь? Я мало читаю романов, стихов, чтобы жить этим чувством, чтобы теоретически понимать его. А знаешь, мне кажется, что и в таком чувстве можно оказаться просто малограмотной.

- Лина, если не секрет, скажи, что ты этим хочешь сказать: "можно ли назвать это любовью"? Ты так подчеркнула слово это.

Лина молчала, опустив взгляд.

Наташа опять спросила:

- Ты любишь кого-нибудь? Кто-нибудь интересует тебя? Близок? Дорог?

- Кажется, да… пожалуй… да. Конечно, да!

- Кто, Лина?

- Видишь ли, Наташа, если говорить об этом, так ведь уж надо говорить без всякой утайки… Я вот что скажу: давеча, когда Соковнин, разговаривая с тобой, смотрел на тебя во все глаза, когда я видела, что для него ты в эту минуту дороже всех нас вместе взятых, дороже всех вопросов, о которых вы спорили, я чувствовала, что ты для него вовсе не противник: ах, он всему, всему сделает уступку, если уступками можно будет завоевать тебя. Ты для него желанная. Да, да! Я понимала это по той боли, какая была в ту минуту в моем сердце. По той зависти к тебе, не чёрной, нет, но уже мучительной. Уже был страх, что вот-вот сейчас случится со мной что-то роковое: погаснет последний свет в моем безрадостном существовании.

- Ты любишь его, Лина! - прервала Наташа. - Да, ты любишь.

По лицу Наташи пробежала светлая, улыбка. Радостная, с восторженным взглядом, Наташа говорила:

- Я тебя вполне понимаю. Мне знакомо это чувство. Это - ревность. Только ты не думай, что ревность, что-то такое, мрачное, ужасное, - нет, это то прекрасное чувство, когда радость доходит до страдания, когда соприкасаются радость со страданием. Это самое высшее ощущение счастья. Боль счастья, любви. Это высший экстаз любви. В нем весь смысл её. Это страх потерять…

- Что потерять?

- Самую жизнь потерять. И в то же время чувствовать, что - нет! этой потери ещё нет, что ты ещё живёшь, что ты будешь жить. Это чувство стояния над бездной, головокружительное чувство и вместе сознание, что ты всё-таки не упадёшь… Да, Лина, это - любовь. Это по крайней мере начало любви…

Лина печально, но спокойным голосом сказала:

- А если упадёшь?.. Если кто-нибудь другой встанет на это головокружительное место, а тебя столкнёт?..

Наташа, опять сбросив одеяло, протянула руки к сестре.

- Не я, Лина, не я, во всяком случае! О, я готова сделать все, чтобы Николай Николаевич полюбил тебя. Мне он не нужен.

Молча она с минуту смотрела теперь в глаза сестры радостным взглядом, и потом сердечным и решительным тоном произнесла:

- И я люблю, Лина. Я знаю, что я люблю. Только другого, не его.

Выражение лица Лины, казалось, осталось неизменным, с той же застывшей на нем печалью. Но уже в глазах появился огонёк. Она улыбнулась и сказала:

- Теперь моя очередь быть нескромной. Если не секрет, - кого, Наташа?

Наташа ответила, весёлая, ликующая, ответила тоном шутки, тоном фамильярного обращения с чем-то заветным, святым:

- Это не здесь, Лина! Там, у меня, в Париже! У меня ведь нет отечества. Он - француз. Нет, он - парижанин, он - гражданин мира. Он - художник, как и я. To есть не совсем, как я… то есть совсем не как я…

Она улыбнулась, рассмеялась и продолжала:

- Он большой художник. Он мой учитель… нет, не учитель - наставник. Он мой проводник, Лина. Туда, в высь, Лина, - к мечте, сестра!.. Я страшно люблю его.

Наташа говорила так быстро, с таким подъёмом чувства, что теперь на мгновение остановилась, чтобы набрать воздуха в грудь, и потом несколько спокойнее сказала:

- Любя Париж, я всё-таки как-то не люблю французов… то есть не то что не люблю, а так, в громадном большинстве они все как-то не соответствуют моему славянскому духу. А мой Анри - он не француз… я говорю тебе, он - гражданин мира. Он… Ну, словом, он - мой Анри! Если б ты видела его, ты бы сказала, что его нельзя не любить.

- Вот это - любовь! - восторженно произнесла Лина, теперь уже не печальная, а с лицом, помолодевшим так, что, казалось, между ней и Наташей не было разницы пяти больших лет, которые кладут в этом возрасте свой заметный отпечаток.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги