Дорошевич Влас Михайлович - Влас Дорошевич: Рассказы стр 15.

Шрифт
Фон

Потом мелькнули какие-то знакомые улицы. Кажется, это Париж. Да, разумеется, Париж. Но зачем здесь этот бульвар? Нет, это вовсе не Париж, это "Unter den Linden", Берлин, и даже не Берлин, а Вена, потому что вот Дунай, как будто даже это скорее похоже на Лондон… И вдруг всё это исчезло, куда-то скрылось, и на ярко-красном фоне, который положительно ослепляет Лавина, появилось знакомое лицо… Где он видал это лицо? Ах, да, это прокурор. "Один из прокуроров", с улыбкой подумал он и хотел было сказать что-то очень дерзкое, очень смешное, очень остроумное, и сказал бы, если б прокурор не превратился вдруг в маленькую, хорошенькую женщину, которая, ломая руки, смотрела на него глазами, полными слёз, и твердила:

- Зачем ты делаешь всё это? Зачем?

- Я жить хочу… Понимаешь ли ты? Жить, жить, жить, а не прозябать! - хотел было крикнуть ей в ответ Лавин, но над ним кто-то прохрипел:

- Священника бы… Без покаяния…

Свесившись с койки, на него глядел рыжий сосед глазами, полными тоски и страха:

- Священника… без покаяния… без покаяния.

Лавин чувствовал, как снова холод пополз по его телу.

- Священника?.. Неужели конец?.. Конец?..

Под рукою было что-то скользкое, холодное, мокрое. Жаба… Она?

Его снова охватил ужас, и он, приподнявшись, обхватил руками тело соседа, стараясь всползти на койку.

А тот метался и с какою-то смертельною тоскою повторял:

- Священника… священника…

- Не надо… не надо… - шептал Лавин.

- Покаяться… покаяться… Грешен… Крал…

И вдруг, заметавшись, умирающий приподнялся, крепко схватил Лавина за плечи и, глядя в упор широко раскрытыми глазами всё с тем же выражением ужаса, прохрипел:

- Да ведь с голоду, ваше высокородие, с голоду… Ведь жрать хотелось, жрать… жрать…

И он, не выпуская из судорожно сжатых пальцев рубашки Лавина, навзничь опрокинулся на подушки, в груди у него что-то захрипело, заклокотало, взгляд стал стеклянным, он вытянулся и замолк, только в груди что-то продолжало клокотать, всё тише, тише, слабее, слабее…

Лавин делал все усилия подняться и не мог: руки крепко держали его за воротник. Он чувствовал, как они всё холодеют и холодеют около его горла… Серая жаба ползла по ним и вползала на его тело. Волосы зашевелились у него на голове.

И вдруг ему сделалось всё равно. В голове поднялся какой-то шум, потом стал стихать и превратился в какую-то песню.

Где-то пел гондольер. Ему аккомпанировали волны, тихо плескавшиеся о мраморные ступени дворцов. На чёрном бархатном небе брильянтами сверкали звёзды. Луна дрожащим светом посеребрила канал.

Венеция никогда не была так хороша, как в эту минуту.

Пело всё: где-то пел гондольер, пели звёзды, пело море, пел воздух, пел голубой лунный свет, лаская мраморные дворцы.

И эта чудная песня звучала всё тише, нежнее…

Тише и тише…

Всё смолкло.

Зритель

Это был старый, скверный вагон, какие во всём мире сохранились только на французских железных дорогах.

Крошечное отделение на троих. Два места рядом, одно напротив.

Если я останусь один, можно как-нибудь расположиться и заснуть. Но если явится ещё пассажир…

И он явился.

Это был маленький, щупленький человек. С наружностью - как будто он страдал болезнью или, скорее, пороком, тайным, скверным и неизлечимым.

С погасшими глазами, страдальческим, испитым лицом, нервный дрожащий, подёргивающийся.

Я поднялся.

Он воскликнул испуганно:

- Не беспокойтесь! Не беспокойтесь! Я помещусь вот здесь! Вот здесь!

Откинул: скамеечку и сел в уголке напротив меня.

- Вы не далеко едете? - спросил я……

- Я еду до…

Он назвал станцию, куда поезд приходит в половине седьмого утра.

- Но вам придётся целую ночь! Садитесь рядом со мной!

Он снова заговорил торопливо, испуганно:

- Лежите! Лежите! Не беспокойтесь. Я всё равно не сплю.

Я улыбнулся.

- Никогда?

Он улыбнулся в ответ улыбкой, полной грусти и страданья.

- Никогда!

- Виноват… Что ж это? Болезнь?

Он вздохнул очень тяжело:

- Кажется, неизлечимая.

- Простите моё любопытство… Но мне никогда не приходилось слышать… Давно вы страдаете?

- Я не сплю уже два года.

- Этого не может быть!

Он пожал плечами.

- Я сплю, если это можно назвать сном, когда я истомлён окончательно, я принимаю что-нибудь наркотическое. И лежу несколько часов в оцепенении, с головой, словно налитой свинцом. Какой-то полусон, полубодрствование. Так, вероятно, лежат в летаргическом сне… Ах, если бы это когда-нибудь перешло в летаргию и меня похоронили!

- Живым?

- Это лучше жизни! Задохнуться в могиле, быть задушенным гробом - это лучше, чем жить так, как я живу. Я иногда ночью мечтаю о том, что меня похоронили живым, в летаргии. Земля сыплется на гроб. Доски гроба трещать, ломаются, давят мне на грудь, душат меня. Я задыхаюсь… Я мечтаю об этом.

- Но что за причина такой странной болезни?

Он посмотрел на меня страдальческими глазами.

- Любопытство.

Затем он словно спохватился:

- Нет! Нет! Об этом не надо рассказывать… Вы… Я боюсь, что вы не захотите оставаться со мною в купе, уйдёте… и мне начнёт представляться…

- Ради Бога… Что вы говорите? Что представляться?

- Не считайте меня сумасшедшим… Не уходите…

Он говорил с ужасом.

- Не бойтесь оставаться со мной… Я не безумный… Я только не могу спать… Э! Зачем я проговорился!

- Но говорите до конца, и я даю слово, что ни в коем случае не уйду, кто бы вы ни были…

Я рассмеялся.

- Хоть палач?

Он весь задрожал и посмотрел на меня с ужасом.

- Что вы сказали?

- Я сказал… я сказал - "палач"…

- Нет! Я не палач!.. Я не палач!.. Я только любопытный…

Он сидел, весь съёжившись, несчастный, пришибленный.

- Если вы требуете… если вы хотите… я скажу… Видите ли, два года тому назад со мной случилось несчастье: я пошёл смотреть смертную казнь. Зачем? Это всегда любопытно. Мы сидели в ресторане, в Париже, ужинали. Тут был один журналист. Он сказал, что сегодня рано утром он идёт на смертную казнь. Гильотинируют одного убийцу, зарезавшего с целью грабежа. Я сказал: "Вот бы интересно посмотреть!" Журналист предложил: "угодно?" Я был рад и воспользовался.

Он засмеялся горьким смехом.

- Мы шли быстро, боясь опоздать!.. Журналисту ужасно хотелось показать перед посторонним, какой он влиятельный человек, - он поставил меня так близко к гильотине, что когда кровь, словно из спринцовок, брызнула двумя струями из перерезанных сонных артерий, - несколько капель попало мне в лицо… и обожгли… такая кровь была горячая… мне кажется, что она и сейчас ещё жжёт…

Он провёл дрожащими пальцами по щеке.

- Вот здесь…

И он посмотрел на свои пальцы, словно желая убедиться, что на них нет крови.

- Это было серым, пасмурным, мрачным утром… Я стоял, волновался, ждал… И вдруг ворота тюрьмы отворились… И я увидел, как сторожа и люди в цилиндрах тащат дрожащего, бьющегося, упирающегося человека, с голой шеей… Он широко раскрытыми глазами глядел на гильотину… Ах, какой ужас был в этом взгляде! Мы все, здоровые, сильные, упитанные, убивали этого жалкого, несчастного, дрожащего человека. Тащили на убой. Я бы кинулся бежать, - если бы не стыд: "убежал!" Его толкнули, он упал, - я видел как нож резанул по шее. Две тонкие струи крови вылетели из перерезанной шеи, - и перед моими глазами, в корзине с опилками, несколько раз перекувырнулась голова. Её глаза моргали. Я видел, я видел…

Он зажмурился, вытянул дрожащие руки, защищаясь от чего-то, и повторял:

- Я видел… я видел… Если вам скажут, что голова де живёт несколько моментов после смерти, не верьте, не верьте… Этого не знает никто!

И, немного успокоившись, он продолжал:

- Когда я пришёл в себя, я был на другом конце Парижа. Как я зашёл туда, - не знаю. Вокруг сновали люди, - и, вы знаете, я с ужасом смотрел на них. Когда ко мне приближался человек, мне казалось, что вот сейчас его голова отлетит и покатится, моргая, крутясь в крови… И что все, все головы сейчас полетят, закрутятся, заморгают, покатятся мне под ноги… Я смотрел на шеи мужчин, женщин, и мне казалось, что вот сейчас, сейчас ударит гильотина… Когда я лёг, передо мной была голова, моргавшая, в крови… Это была моя первая бессонная ночь.

Он помолчал.

- Я думал, конечно, что это пройдёт… Но день за днём, ночь за ночью это было всё то же. Днём я не мог видеть человека, без того, чтоб не представлять себе, как толкают его шею в отверстие гильотины. Ночью я не видел ничего, кроме отрубленной головы, близко от моего лица, - от неё дышало мне в лицо теплотой крови. И она, часто-часто моргая, смотрела мне прямо, прямо в глаза… Я сказал себе: "Это оттого, что в первый раз. Надо увидеть ещё, - и впечатление ослабнет. В первый раз мне померещилось чересчур много ужаса, во второй это покажется проще". Во Франции…

Он снова улыбнулся горькой и страдальческой улыбкой.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке