- Вон три сестрицы горят и не сгорают, - мечтательно произносит Помпей, вытягивая худую руку по направлению к озеру. - Первая сестрица - злоба людская, вторая сестрица - грех людской, и третья сестрица - трусость людская! А хочешь я расскажу тебе, как я это сделал? Восемнадцатого октября-то? - внезапно обращается он к Настасье, как будто слегка изменившись в лице.
Баба молчит и о чем-то думает.
- Двадцать лет назад это было, - начинает Помпей свой рассказ. - И владела всеми этими землями, которыми вы посейчас владеете, за исключением надела, конечно, графиня Карлыганова. Анна Васильевна Карлыганова. А усадьба её стояла там, где теперь у вас гумны разбиты. Тут у неё и сад был, и черёмуха под окнами, и жасмин у балкона. Жила она тихо и смирно, без роду без племени, и словно свечечка в доме своём господском одиноко догорала. И было у неё три тысячи десятин земли окроме капиталу. А сама-то Анна Васильевна скаред была, Бог с ней, каких мало, и нуждались вы из-за земли в то время надо бы хуже, да нельзя. Просто, как рыба на сухом берегу бились. Даже о переселении кое-кто подумывать начал было. А я в те времена как сыр в масле катался. Вам плохо, а мне нет того лучше.
Вам жизнь - чёрт, а мне - первый сорт. И был я в то время наилюбимейший лакей её. В суконных с позументом ливреях, бывало, с ней к обедне выезжал, а пуговицы - тебе такие и во сне не приснятся. Бывало ходишь по всем горницам и сапогами лёгонькими поскрипываешь, что твой барин. А лицо у меня в то время бритое, да выхоленное было, а шею так даже ладошкой не обхватить. И верила мне графиня как самой себе. Только случилось раз так, выписала к себе графиня из городу нотариуса, священника позвала, двух соседей; и все в одну комнату собрались; слышу - промеж себя разговор ведут. Что бы это такое значило? - думаю. Взяло меня любопытство, и я недолго думая - ухо к двери. Слышу - духовная. Три тысячи десятин земли вам, крестьянам, то есть, а мне десять тысяч капиталу. Это после её смерти, стало быть! Да ты слышишь! - вдруг резко вскрикивает Помпей.
Баба сидит и не сводит с него глаз.
- Слышу, - наконец, робко шепчет она, - и точно начинает зябнуть.
- То-то, - грозно повторяет Помпей, грозя худой рукою. - И вышло так, что всё село об этой самой духовной узнало, - продолжал он, - я же навеселе выболтался.
И сперва все, как на именинах, повеселели, а потом, вижу, нежданно в грусть впали. Слышу по селу разговор идёт. "Улита-то, дескать, хоть и едет, да не угадаешь когда-то будет. Во всём, дескать, Бог. Она-то, дескать, хоть и стара, это графиня-то, а может сто лет прожить, а за это время поспеешь ещё десять духовных сделать!" И ходят все надутые, ровно их графиня-то ограбила. Противно глядеть даже. Однако, я ни гугу. Думаю, что-то дальше будет. Любопытно мне. И стали они передо мной лисить, хвостом вертеть. Увидел я тут сразу чего им хочется-то и всё-таки - молчок. Ни гу-гу! Играйте, дескать, когда так, в открытую, собачьи дети! А они мне и то и се, и пятое и десятое, но козырей однако же своих не показывают. Воздерживаются, псы голодные! И я молчу. "Тля вы паршивая!" - про себя думаю. А они мне: "Помрёт она, это графиня-то, и ты богачом Помпей Ардальоныч будешь!" Понимаешь? Это меня-то? Помпеем Ардальонычем вдруг! Ах, чтоб вас, пузо вы прожорливое! Однако я опять ни-ни! Ни слова. Жду, что будет дальше! Жду!
Помпей на минуту умолкает и сосредоточенно глядит перед собою, точно созерцая какую-то картину.
- Пузо прожорливое! - снова восклицает он через минуту с брезгливостью на губах. - Не выдержало пузо прожорливое! Трое ваших поздним вечером меня за гумно вызвали. Прихожу. Стал я перед ними. Жду, что будет. А они - шу-шу, шу-шу - и глаза в землю. Сказать даже не решаются, псы, чего задумали. "Что же вы? - это им я-то говорю. - Докладывайте в чем дело ваше, - я пришёл!" А они опять шу-шу, шу-шу, и ни слова. Только глаза в землю и белы, как мел. Боятся! Языки-то проглотили! И тут я сам уж их спросил. Выручил. - "Прикончить ли её? - спрашиваю. - Ведь за этим вы меня звали?" - "Прикончить ли?" - опять спрашиваю. Молчат. - "Слушайте! - это им я-то говорю. - Ведь если я её прикончу, так ведь я за это в Сибирь на рудник пойду, слышите! Укрываться я не стану. Если я сделаю, так уж я и отвечу! Делать ли мне? Неужли вы сразу две души слопать хотите?" - спрашиваю. А они при этих словах бух в ноги, точно их косою подрезали. Упали. Один я стою. "Эх вы! - про себя думаю, - ногой бы вас пхнуть! Да стоит ли?" А они все ничком лежат. Слышу заревел кто-то: "Пом-пе-юшка!" Ушёл я от них. Не знаю, скоро ли они с земли после встали. А всё это в ночь на 18-е октября было. Двадцать лет назад тому. Давненько, а хорошо помнится. И этой же ночью вошёл я в графинину спальню.
При этих словах Помпей понижает голос и с силою втягивает в себя воздух. Настасья робко жмётся к передку телеги. Лошадь плетётся шагом. Колеса шипят в луже.
Помпей продолжает:
- Вошёл я в графинину спальню. Вошёл, и меня словно на облака закинуло. А она увидела меня и поняла сразу, зачем я к ней в гости пришёл, потому что на меня в ту минуту уже печать легла. Вижу я, забилась она на постель в угол и, как рыбка на берегу, меж подушек трепещет, а сама ручкою воздух вокруг себя крестит. Бухнулся я тут ей в ноги, и я опять стал. К постели её, как во сне, иду. А она всё воздух крестит, всё крестит. И выставил я вперёд вот эту самую руку, а меня под ноги словно ледяным мешком ударили. Повалился я на неё и за горло её вот этою рукой схватил…
- Стой! - внезапно вскрикивает Помпей злобно и визгливо. - Стой, чёртова дудка, стой! Тебе говорят, што ли!
Баба торопливо и испуганно останавливает лошадь. Крутые стены, ущелья, поросшие молодым березнячком, горят по обеим сторонам дороги, как в пламени.
- Стой! - повелительно повторяет Помпей и неторопливо слезает с телеги. - Я с тобой дальше не поеду, - апатично заявляет он, наконец, - у тебя лесора лопнула, а я к куме на свадьбу спешу! Так я пешедралом скорее там буду! Слышала?
Он умолкает со вздохом и сердито глядит на бабу.
Баба глядит на него с недоумением. Она как будто ничего не понимает. Между тем, он подходит к передку телеги и говорит снова:
- Так-то, сударушка. Поезжай себе с Богом направо, а мне налево надо. Дороги наши на разные концы вышли. Что делать? - пожимает он плечами. - И рад бы в рай, да грехи: езжай себе с Богом.
- А домой приедешь, - вдруг вскрикивает он, - скажи, кого везла и что слышала. И плюнь им от меня в харю! - снова добавляет он пронзительно. - Да ты постой! - повторяет он резко и с расстановкой. - Скажи им ещё, что она доподлинно уж знает, на ком её кровь искать надо, - изгибается Помпей к лицу бабы, - знает, - повторяет он дико, - потому что в последнюю минуточку я на ухо ей шепнул. Не я, дескать, - а мир! Слышала? Не я, дескать, а мир! Поняла? Не я, - а мир! - взвизгивает он и умолкаешь.
Всё его лицо внезапно собирается в резкие складки; оно как бы всё преображается и делается злобно-торжествующим, дерзким и наглым, как у сатира. Его клинообразная бородка точно вытягивается.
- Не я, а мир! - повторяет он в последний раз, будто весь содрогаясь и захлёбываясь от дикого хохота.
В то же время баба как бы что-то начинает соображать. Она изумлённо раскрывает глаза, торопливо дёргает вожжами, стараясь повернуть пузатую лошадёнку, и изо всех сил ударяет её ножнами своей шашки. Лошадь пускается вскачь, и скоро баба исчезает за поворотом, всё с тем же страхом во всей фигуре, наколачивая лошадёнку и брызжа по лужам грязью.
А через час Настасья стоит уже возле своей избы, в съехавшем на затылок платке, всё с тою же шашкой на боку, вся взволнованная и возбуждённая. Вокруг неё галдит и волнуется целая толпа. Тут и мужики, и бабы, и ребятишки.
Среди отрывочных и малопонятных возгласов то и дело слышится: Помпей, Помпей, Помпей.
А она, с возбуждёнными жестами и безусловно веря каждому своему слову, докладывает.
- Расставил он вот эдак вот свои ноги и промеж этих самых ног - мырк! Только я его и видела! Словно сквозь землю! И только быдто на этом месте дымок, быдто дымок по травке!
Из толпы несётся изумлённо:
- Э-э-э…
Ничего такого
Они только что окончили чаепитие, но в саду так хорошо, что уходить с балкона не хочется. На балконе пахнет шиповником и тем задорным запахом весны, который так пьянит сердце и пробуждает в нем столько надежд. В саду тихо; ни на небе, ни на земле ни звука, и тихий вечер словно оцепенел в ясном и милом недоумении удивлённого ребёнка. И невольно охваченные этим ясным оцепенением они молчат, поставив локти на стол и безмолвно поглядывая друг на друга. Она молодая белокурая женщина, он молодой чиновник из контрольной палаты. У неё - милые карие глаза на славном русском лице и белая пухлая шейка, задорно выглядывающая из разреза кофточки, у него чёрные усики над румяной губой.
Ярко вычищенный самовар отражает их изуродованные лица на своём металлическом животе и тихо гудит, как муха, попавшая в бутылку. Это гуденье как будто пробуждает чиновника; он тяжело вздыхает, двигает под столом ногами и говорит:
- Вечер-то какой, Марья Ивановна! Воздух-то что за диво! О-ох! - в его глазах загорается удовольствие.
Он кажется хочет ещё говорить, но Марья Ивановна его перебивает.
- Будет вам, Пётр Петрович, - говорит она с гримаской на губках, - знаю я, к чему вы эту музыку ведёте. Прекрасно знаю! Но только напрасно это, право напрасно. Ничего такого вы от меня никогда не увидите, только время зря проведёте, и по службе упустите!
Пётр Петрович моментально вскидывает обе руки кверху.
- Марья Ивановна, - вскрикивает он трагически, - Марья Ивановна, Господь с вами! Опять вы за старое! Кто вам сказал, что я жду чего-то от вас? Как вам не стыдно каждый раз меня так…