Однажды в купальне голый товарищ знакомит с голым пузатеньким человечком: пузатенький человечек оказывается знаменитым капитаном красной гвардии - Коком. Еще несколько дней - и красная гвардия под ружьем, на горизонте чуть видные черточки кронштадтской эскадры, фонтаны от взрывающихся в воде двенадцатидюймовок, слабеющее буханье свеаборгских орудий. И я - переодетый, выбритый, в каком-то пенсне - возвращаюсь в Петербург.
Парламент в государстве; маленькие государства в государстве - высшие учебные заведения, и в них свои парламенты: Советы старост. Борьба партий, предвыборная агитация, афиши, памфлеты, речи, урны. Я был членом - одно время председателем - Совета старост.
Повестка: явиться в участок. В участке - зеленый листок: о розыске "студента университета Евгения Иванова Замятина", на предмет высылки из Петербурга. Честно заявляю, что в университете никогда не был и что в листке - очевидно ошибка. Помню нос у пристава - крючком, знаком вопроса: "Гм… Придется навести справки". Тем временем я переселяюсь в другой район: там через полгода - снова повестка, зеленый листок, "студент университета", знак вопроса, и справки. Так - пять лет, до 1911 года, когда, наконец, ошибка в зеленом листке была исправлена и меня выдворили из Петербурга.
В 1908 году кончил Политехнический институт по кораблестроительному факультету, был оставлен при кафедре корабельной архитектуры (с 1911 года - преподавателем по этому предмету). Одновременно с листами проекта башеннопалубного судна - на столе у меня лежали листки моего первого рассказа. Отправил его в "Образование", которое редактировал Острогорский; беллетристикой ведал Арцыбашев. Осенью 1908 года рассказ в "Образовании" был напечатан. Когда я встречаюсь сейчас с людьми, которые читали этот рассказ, мне так же неловко, как при встречах с одной моей тетушкой, у которой я, двухлетний, однажды публично промочил платье.
Три следующих года - корабли, корабельная архитектура, логарифмическая линейка, чертежи, постройки, специальные статьи в журналах "Теплоход", "Русское Судоходство", "Известия Политехнического Института". Много связанных с работой поездок по России: Волга вплоть до Царицына, Астрахани, Кама, Донецкий район, Каспийское море, Архангельск, Мур-ман, Кавказ, Крым.
В эти же годы, среди чертежей и цифр - несколько рассказов. В печать их не отдавал: в каждом мне еще чувствовалось какое-то "не то". "То" нашлось в 1911 году. В этом году были удивительные белые ночи, было много очень белого и очень темного. И в этом году - высылка, тяжелая болезнь, нервы перетерлись, оборвались. Жил сначала на пустой даче в Сестрорецке, потом, зимою, - в Лахте. Здесь - в снегу, одиночестве, тишине - "Уездное". После "Уездного" - сближение с группой "Заветов", Ремизовым, Пришвиным, Ивановым-Разумником.
В 1913 году (трехсотлетие Романовых) - получил право жить в Петербурге. Теперь из Петербурга выслали врачи. Уехал в Николаев, построил там несколько землечерпалок, несколько рассказов и повесть "На куличках". По напечатании ее в "Заветах" - книга журнала была конфискована цензурой, редакция и автор привлечены к суду. Судили незадолго до февральской революции: оправдали.
Зима 1915-16 года - опять какая-то метельная, буйная - кончается дуэльным вызовом в январе, а в марте - отъездом в Англию.
До этого на Западе был только в Германии. Берлин показался конденсированным, 80%-ным Петербургом.
В Англии другое: в Англии все было так же ново и странно, как когда-то в Александрии, в Иерусалиме.
Здесь - сперва железо, машины, чертежи: строил ледоколы в Глазго, Нью-Кастле, Сэндэрланде, Саус-Шилдсе (между прочим, один из наших самых крупных ледоколов - "Ленин"). Немцы сыпали сверху бомбы с цеппелинов и аэропланов. Я писал "Островитян".
Когда в газетах запестрели жирные буквы: "Revolution in Russia", "Abdication of Russian Tzar" - в Англии стало невмочь, и в сентябре 1917 года, на стареньком английском пароходишке (не жалко, если потопят немцы) я вернулся в Россию. Шли до Бергена долго, часов пятьдесят, с потушенными огнями, в спасательных поясах, шлюпки наготове.
Веселая, жуткая зима 17–18 года, когда все сдвинулось, поплыло куда-то в неизвестность. Корабли-дома, выстрелы, обыски, ночные дежурства, домовые клубы. Позже - бестрамвайные улицы, длинные вереницы людей с мешками, десятки верст в день, буржуйка, селедки, смолотый на кофейной мельнице овес. И рядом с овсом - всяческие всемирные затеи: издать всех классиков всех времен и всех народов, объединить всех деятелей всех искусств, дать на театре всю историю всего мира. Тут уж было не до чертежей - практическая техника засохла и отломилась от меня, как желтый лист (от техники осталось только преподавание в Политехническом институте). И одновременно: чтение курса новейшей русской литературы в Педагогическом институте имени Герцена (1920–1921), курс техники художественной прозы в Студии Дома искусств, работа в Редакционной коллегии "Всемирной Литературы", в Правлении Всероссийского союза писателей, в Комитете Дома литераторов, в Совете Дома искусств, в Секции Исторических картин ПТО, в издательстве Гржебина, "Алконост", "Петрополис", "Мысль", редактирование журналов "Дом Искусств", "Современный Запад", "Русский Современник". Писал в эти годы сравнительно мало; из крупных вещей - роман "Мы", в 1925 году вышедший по-английски, потом - в переводе на другие языки; по-русски этот роман еще не печатался.
В 1925 году - измена литературе: театр, пьесы "Блоха" и "Общество Почетных Звонарей". "Блоха" была показана в первый раз в МХАТе 2-м в феврале 1925 года, "Общество Почетных Звонарей" - в Михайловском театре в Ленинграде в ноябре 1925 года. Новая пьеса - трагедия "Атилла" - закончена в 1928 году. В "Атилле" - дошел до стихов. Дальше идти некуда, возвращаюсь к роману, к рассказам.
Думаю, что если бы в 1917 году не вернулся из Англии, если бы все эти годы не прожил вместе с Россией - больше не мог бы писать. Видел много: в Петербурге, в Москве, в захолустье - Тамбовском, в деревне - Вологодской, Псковской, в теплушках.
Так замкнулся круг. Еще не знаю, не вижу, какие кривые в моей жизни дальше.
[1929]
Большим детям сказки
Бог
Было это царство богатое и древнее, славилось плодоносностью женского пола и доблестью мужеского. А помещалось царство в запечье у почтальона Мизюмина. И был такой таракан Сенька - смутьян и оторвяжник первейший во всем тараканьем царстве. Тараканихам от Сеньки - проходу нет; на стариков ему начихать; а в бога - не верит, говорит - нету.
- Да как же нету, бесстыжие твои глаза? Ты при свете вылезь да зеньки разинь. А то, ишь ты: не-ету…
- А что ж, вылезу, - хорохорился Сенька.
И вылез однажды. Вылез - и ахнул: бог-то ведь есть и правда! Вот он, вот: грозный, нестерпимо-огромный, в розовой ситцевой рубашке, бог…
А бог, почтальон Мизюмин, чулок вязал: любил он этим рукомеслом заниматься в сверхурочное время. Увидал Сеньку Мизюмин - обрадовался:
- А-а, друг сердечный, таракан запечный, откуды ты, здравствуй!
Почтальону Мизюмину нынче выговориться обязательно надо, а больше, как с Сенькою, не с кем.
- Ну, брат Сенька, женюсь я. Невеста - первый сорт. Пойми ты, тараканья твоя душа: девица - из благородных, и приданого полтораста рублей! Ох и заживем мы с тобой! Заживем, Сенька? А?
А Сенька от умиления глаза как вылупил - так и остался: все слова позабыл.
У Мизюмина свадьба - на красную горку, и заказала ему благородная невеста, чтоб до свадьбы обязательно купил себе новые калоши. А то чистый срам: уж который год носит Мизюмин отцовские кожаные скробыхалы номер четырнадцатый. И как только Мизюмин на улицу - сейчас же за ним мальчишки:
- Э! Э! Скробыхалы! Скробыхалы! Держи! Скробыхалы!
Навязал Мизюмин чулок - и на Трубную пошел: чулки продать - новые калоши купить. Подвернулись Мизюмину щеглы в клетке: не щеглы - загляденье.
- Сем-ка я лучше щеглят куплю? Калоши-то еще крепкие…
Купил клетку, поднес невесте в презент:
- Вот чулки вязал - продал, щеглят вам купил. Не побрезгуйте уж: от чистого сердца.
- Ка-ак? Чулки? И опять в скробыхалах? Ну, не-ет, терпенья моего больше нету. Подумать только: за чулочника замуж! Не-ет, нет, и никаких разговоров!
Прогнала Мизюмина с глаз долой. Надрызгался в трак-тире Мизюмин, вернулся домой пьян-пьянехонек, за стены держится…
А на стене - ждал бога таракан Сенька: умиленно слушать, как всякий вечер, что скажет бог.
Горькими слезами хлюпал, шарил рукой по стене почтальон Мизюмин. И ненароком как-то задел пальцем Сеньку, полетел Сенька торчмя головой в тартарары в бездонное.
Очнулся: на спине лежит. Берега - гладкие, скользкие; глубь страшенная. Еле-еле, далеко гдей-то потолок виден…
И взмолился Сенька своему богу:
- Вызволи, помоги, помилуй!
Нет, глубь такая - и богу, должно быть, не достать, так тут и сгинешь.
…Горькими слезами хлюпал почтальон Мизюмин, подолом розовой рубашки утирал нос.
- Сенька, Сенюшка, один ты у меня остался… И где же ты… И куда ж я тебя, милый ты мо-ой…
Нашел Сеньку Мизюмин в своем скробыхале. Пальцем выковырнул Сеньку из бездны - скробыхала номер четырнадцатый - и на стену посадил: ползи. Но Сенька даже и ползти не может, прямо очумел: до чего нестерпимо велик бог, до чего милосерд, до чего могуществен!
А бог, почтальон Мизюмин, хлюпал и подолом розовой рубашки утирал нос.
1915