Зинаида Гиппиус - Том 4. Лунные муравьи стр 27.

Шрифт
Фон

VI

Она была права. Ее действительно ждали.

За Варей и Тиной сегодня присылала бабушка Марина Аркадьевна, единственная родня со стороны матери, и не идти было никак нельзя.

Тина знала это, и потому целый день сердилась. У Вари тоже вытянулось личико. Визиты к бабушке были наказанием для обеих. Они старались всячески избегать этого, но папаша сердился и непременно приказывал навещать бабушку хоть раз в месяц.

Дочерям Евстафий Петрович не позволял порывать кровных связей, но сам никогда не бывал у Марины Аркадьевны. Между нею и зятем, со всей его родней, велась непримиримая тридцатилетняя война.

Девочки росли у отца, окруженные его родными, не помнили матери и боялись важной бабушки, которую папаша так не любил.

Бабушка с своей стороны не теряла случая бранить при детях их дядей и теток, но внучки относились к ней недоверчиво.

Жила бабушка далеко, в Николо-Болванском переулке, в маленькой квартирке с низкими потолками. В передней нельзя было раздеваться, потому что она не топилась, и Варя с Алевтиной прошли через узкий, темный коридор прямо в бабушкину спальню. Это была единственная жилая комната во всей квартире. В низкую залу с белыми занавесками и картонным плюшем на жардиньерке бабушка редко заходила даже летом и гостей не звала туда.

Марина Аркадьевна была прежде богата, воспитывалась на французком языке и чувствительных романсах старых годов. Теперь у ней в киоте горела неугасимая лампада, она любила вспоминать молодость, часто плакала, хранила свой альбом со стихами, но никогда не могла удержаться, чтоб не выбранить при случае Евстафия Петровича и часто посылала свою горничную узнавать, что делается и что слышно у зятя.

– Вот они, вот мои милые, сиротки мои! – воскликнула она и обняла сначала Варю, а потом Алевтину, которую ради поэзии всегда называла Леонидой.

Обнимать она умела особенно: поцелует – да оттолкнет от себя, держит за плечи и смотрит так, точно наглядеться не может, потом опять поцелует – и опять оттолкнет.

– Чего хотите, детки? Чаю? Сейчас, сейчас… Аринушка! Самовар, скорее!

Арина была такая же старая, как все у бабушки в доме. Только бабушка вся высохла, съежилась, надевала черные наколки и пышные капоты, а горничная к старости располнела, ходила тихо и степенно. Стол у бабушки был старый, занавески старые, ковер ветхий; когда подали самовар, из-под кровати выползла длинная и белая собака с опущенным хвостом и тихо приблизилась к Марине Аркадьевне. Собака была глухая и почти слепая; даже бабушка ее разлюбила, говоря, что Норка стала уж слишком стара.

– Кушайте же, милочки, кушайте!.. Да что вы такие печальные? Опять в Останкино на дачу? В прошлом-то году потолок протекал… Как еще не простудились, Бог спас… Что ж, это, конечно, расчет Евстафию Петровичу с тетенькой вместе жить, а ведь ваше дело – повиноваться, вы уж известно, голубки кроткие… Он – отец, да и опекун к тому, хотя, положим, и родительская власть не на всю жизнь… Тебе сколько минуло, Варичка?

– Мне уже двадцать три, милая бабушка; только, право, мы сами хотим в Останкино…

– Ну уж, знаю, знаю… А что эта фуфыра, Марья Петровна? Все еще сынка на заднем дворе держит? Королева! А Любка? Все толстеет да со студентами возится?

– Леонида! – обратилась она к Тине, сразу переменив тон. – Вот что я тебе скажу; я тоже не за горами живу, кое-что слышала. Единственное утешение мое, любимое дитя моей дочери – береги свое счастье! Не позволяй никому заглядывать в твою чистую душу. Ты любишь, ты любима – и да будет с тобою мое благословение. Приди сюда.

Алевтина подошла. Бабушка заплакала и снова стала ее обнимать. Варя смотрела равнодушно.

Когда сестры спустились с бабушкиной лестницы, Тина сказала:

– Варя!

– Что?

– И к чему мы притворяемся? Ведь мы же ее не любим? Варя изумленно посмотрела на сестру.

– Вон ты о чем! Это, верно, Новоселов тебе наговорил. А ты подумай: разве можно? Папаша рассердится, да и потом она же нам родная!

VII

– А что, неправду я вам говорила, что наша Алевтиночка умница, каких нынче мало? Серьезная, солидная… И сердце золотое… Вот уж можно сказать, осчастливит человека…

Новоселову наконец надоедали эти вечные восхваления Алевтины. Он отвечал Любе:

– Да, только она не так красива; вот Варвара Евстафи-евна – прехорошенькая!

Люба изумлялась.

– Значит, вам Варя нравится? Отчего же вы всегда с Алевтиной?

– Потому что с ней у нас больше есть о чем поговорить.

– Так которая же лучше, по-вашему?

– Да обе они хороши… Обе милые девицы… А теперь, Любовь Ильинична, я заниматься пойду… Завтра репетиция…

Люба была в недоумении. Наконец, решив дело по-своему отправлялась сначала к тете Маше, потом к Евстафию Петровичу и сообщала им по секрету, что "он" не прочь жениться на которой угодно, хотя в Алевтиночку, кажется, больше влюблен.

У Новоселова начались экзамены; он много работал и почти не выходил из дому.

Заниматься усидчиво и ровно он никогда не умел: но перед экзаменами, особенно теперь, мечтая непременно окончить университет и скорее уехать – он засел за книги серьезно. Его часто мучило неуменье работать терпеливо, систематически. Но он утешал себя, что это просто непривычка к труду. Наука его всегда привлекала; он еще не решил, что будет делать после магистрского экзамена, но знал твердо, что, окончив университет, поедет за границу. "Сначала учиться, – думал он, – да не так, как теперь, а по-настоящему, в этом пока и будет моя работа"…

Прежде, когда он был моложе, он всегда представлял себе вдали, за университетом, какое-то отвлеченное, но прекрасное "дело"; мечтал, как примется за него, как начнется настоящая, разумная жизнь, трудная, с "борьбой и лишениями", но все-таки счастливая и полезная; теперь, оканчивая последние экзамены, он видел, что "дела" такого нет, да если бы и было, то он не мог бы приняться за него, потому что ничего не знал и, главное, чувствовал, что ничего не знал.

Новоселов с детства был немного ленив, безхарактерен и редко кончал начатое дело, и он боялся одного, что у него не хватит воли и терпения учиться и работать столько, сколько он предполагал.

Но чаще он не пугал себя такими неприятными мыслями и, хотя не мог бы ясно и определенно ответить, что у него впереди такое светлое и хорошее – чувствовал себя детски счастливым. Встречаясь с людьми, он становился иногда печален; ему было жалко их. Жалко профессора, который и на будущий год станет читать те же лекции в той же самой аудитории, жалко сторожа, подметающего пол в коридоре, извозчика, обреченного вечно жить в Москве; жалко Любу, которая до старости доживет на Собачьей площадке со студентами и прилизанным мужем; но особенно жалко было Алевтину, потому что те уж все равно, безнадежны, а эта, думал он, живой человек…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора