- Теперь уже трудно сказать. Отец мой - вольный фермер. Правда, своей земли было мало. Отец арендовал большой участок у лорда. Тогда во Франции была большая война. Лорд воевал, и ему было не до земли. Арендная плата была снисходительна и с годами всё понижалась, потому что цены росли. Отец продавал мясо и шерсть и получал за них хорошие деньги. У него было сорок коров и около сотни овец. Всё остальное было своё. Мы не считались богатыми, потому что в округе жили такие же фермеры, но жили в достатке, так говорил отец и соседи. Мне жить бы и жить, работать на ферме отца, потом жениться, завести свою ферму. Так поступил в своё время отец. Так поступали соседи. Беда в том, что родитель был крут и строг. Всё было не так, всё не по нём. Я был строптив, не повиновался ему, точно бес вселился в меня. Папаша бивал меня, пока я был мальцом, а когда вырос, бить опасался и однажды выгнал из дома. Я мог бы вернуться, повиниться, пасть в ноги, но гордость оказалась сильней. Я был здоровый и сильный, пришёл в Лондон, готов был делать любую работу, а работы не было никакой. Обносился, оголодал тут рябой сержант кликнул клич: мол, война, солдаты нужны, хорошая плата. Что было делать? Я подошёл, поставил крест на какой-то бумаге, получил на руки несколько шиллингов и пошёл воевать. Наши фермеры все были отличные лучники, стреляли оленей в королевских лесах. Был хороший лучник и я. Меня определили в пехоту. Во Франции наши лучники были лучше французских, а всё-таки мы проиграли войну. Нас погрузили на корабли и в порту отправили по домам. Что было делать?
Удивился:
- У отца твоего было большое хозяйство. Разве ты не мог возвратиться к нему?
Солдат провёл по лицу заскорузлой рукой:
- Какое хозяйство? Хозяйства не было и в помине! Когда воротился я из похода, ведя в поводу второго коня, старик уже умер. Совсем древний стал, говорят. А лорд, тоже пришедший с войны, огородил наш участок, огородил и другие, что граничили с нашим, и принялся овец разводить. Целые тысячи. Говорили, тысяч до двадцати. Никто в округе не понимал, из какой ему надобности столько овец. Нашей сотни нам хватало вполне, на продажу, на одежду и на еду, благодарение Господу. Мы могли бы иметь ещё голов пятьдесят, однако отец говорил, что это было бы лишнее для одного человека. Мать, оказалось, жила у сестры, которая вышла к тому времени замуж. У её мужа была мастерская. Он выделывал кожи, шил хомуты и перчатки. Тоже честный был человек, порасширил на приданое дело и платил подмастерьям в день целых пять пенсов, хотя в других мастерских платили всего по четыре, а в некоторых даже по три, но таких мастеров, что платили так скудно, было немного. Правду, сказать, таких скупердяев осуждали в округе, хотя на три пенса тоже можно прожить, однако же зять полагал, что человек не должен считать каждый грош, и потому не скупился, хороший был человек. Нечего делать, постоял я на том месте, где была наша ферма, пришёл к ним, прожил несколько дней. Вижу, счастливые люди, в достатке живут, дети у них. Зять предложил мне остаться, хотел в долю взять, если бы я продал второго коня, но мне это было уже не по вкусу. Жизнь солдата мне представлялась вольней, вот я и сел опять на коня и уж больше никогда не виделся с ними.
Подумав о том, до чего же слаб человек, всё-таки взял кусочек хвоста, вдохнул чудный запах и открыл было рот, да тотчас положил обратно на блюдо и внезапно спросил:
- А дети-то есть у тебя?
Переступив с ноги на ногу, разводя виновато руками, рассмеявшись коротко, хрипло, охранник ответил как-то слишком беспечно:
- Может, и есть где-нибудь.
Почему-то отведя глаза в сторону, задумчиво, почти безразлично проговорил:
- Когда у человека есть дети, ему легче жить, зато тяжелей умирать.
Охранник покачнулся неловко, и широкие тени испуганно прыгнули по стене, похожие на чьи-то длинные, дразнившие языки:
- Семья для солдата обуза, смерти всё одно не минуешь, хоть Мадонне, хоть чёрту молись, так помереть бы нашему брату уж лучше в бою.
Вздрогнул и пристально взглянул:
- Ты сказал, что хорошо бы в бою?
Тот объяснил простодушно:
- Это верно. Насмотрелся я, как помирают от ран, а лучше было бы не глядеть. Как особенно слабый плачет, кричит. Пока молод был, так глядел, что с молодого возьмёшь. Так если по правде, чисто, славно в бою помирать. Ты только представь: стоял человек, обязательно босиком, ты это учти, чтобы, значит, пальцами в землю вцепиться, силы побольше набрать и выбить стрелу ярдов на пятьсот, на шестьсот. Так вот стоял, натягивал лук, тут стрела прямо в лоб, он и застонать не успел. Однако ж по мне в самый раз на полном скаку. Этак мчишь не помня себя, даже понять не успеешь, а уж и нету тебя, один прах. До скольких разов так скакал, а ни разу не видел, как падали рядом, не до того. Лишь после, как проедешь тихим шагом обратно к обозам своим, всюду лежат, все почти мёртвые, редко кто жив: не меч, не стрела, так затоптали конём. Славно так-то бы помереть, да уж не придётся теперь. Всё больше в охране я. Старый стал. Да и о походах что-то теперь не слыхать. Король-то наш, что ли, утих?
Ему бы тоже сейчас на коня, да тоже стал стар, и всё последнее время охраняют его:
- Может, ещё повоюешь, солдат.
Серые глаза так и блеснули в ответ:
- Вот это бы хорошо! Так хорошо! Затаскался я тут, заскучал.
- Я смотрю, тебе в офицеры пора.
- Нет, зачем в офицеры? В офицеры мне ни к чему.
- Не любишь командовать?
- Ты, как я понимаю, в бою не бывал никогда?
- Не бывал.
- Тотчас видать. А я вот бывал, и моё мнение таково, что ни один человек не может командовать, когда имеет дело с такой массой людей. На поле-то боя события всегда разворачиваются иначе, чем придумали перед тем командиры, и если кто возомнит, будто способен предвидеть, кто куда повернёт да кто в кого попадёт, тот погрешит против Господа. Каждый должен делать, по моему разумению, только то, что может и к чему призван, да при этом не забывать, что всё, что содеял, лишь исполнение Замыслов Господа, которое подчас начинается с мелких происшествий где-нибудь на опушке, если стрелки успели вбить колья в землю, чтобы защититься от конницы, а сзади, по причине леска, их нипочём не возьмёшь, и которое оборачивается победой, дарованной Господом нынче той, а завтра другой стороне. И тайна эта столь велика, что непостижимым образом одни королевства слабеют, слабеют и исчезают совсем, а другие вдруг возникают и крепнут.
В самом деле, ему бы тоже грудью пойти на врага, и зачем-то спросил, заранее зная ответ:
- А ты не хотел бы жизнь прожить, как прожили отец твой и зять?
Солдат зевнул, вновь переступил с ноги на ногу, вспугнув широкие тени, запрыгавшие по стене:
- Вот этого нет. Не хочу ковыряться в навозе. Есть одежда, еда, а там глядь: товарищи меня закопают, как надо, и славно выпьют у меня на поминках. Одна беда - спать в карауле нельзя, так ведь бывало, тоже отец не спал по три дня, когда телились коровы, своими руками телят принимал.
Кивнул головой на поднос:
- Тогда выпей ещё стаканчик, солдат.
Шагнув широко, с готовностью нацедив себе до краёв из кувшина, воин выпил в растяжку и снова вытер влажные руки заскорузлой рукой:
- Вот за это спасибо. Неплохое винцо. Ты-то отчего же не пьёшь? Тебе-то бы это нынче в самую пору. У нас уж всегда перед боем.
Ответил:
- Ночь длинна. Успею ещё.
Охранник всполошился:
- Ну, мне пора. Заговорился я тут.
Улыбнулся ему:
- Прощай, если так.
Солдат постоял, с недоумением глядя перед собой, точно хотел потолковать с ним ещё, да лейтенант уже грозил у него за спиной:
- Прощай же и ты. Славное тебе прислали винцо.
Ещё раз кивнул на кувшин, однако старый вояка или не понял его, или не решился в третий раз выпить, нерешительно повернулся и вышел, переваливаясь на кривых, но крепких ногах.
Мор машинально взял яблоко. Оно свежо и звонко хрустнуло на зубах и брызнуло скоком в лицо, и вдруг понял, обтираясь от брызг, что кончено всё, что придётся уходить без вина перед битвой, без кавалерийских атак, однако тоже без криков, стонов и слёз.
Эта мысль пробудила в душе тихую грусть, сделалось ужасно жалко чего-то, и твёрдо знал, что жаль ему не себя, не прошедшей жизни, а потому и не захотелось размышлять, о чём вдруг подумалось, даже сделалось отчасти приятно, что это смутное чувство напомнило ему о беспомощности и о слабости давно истощённого и всегда бренного тела.
Ощутил, как нечто, занывшее остро, поднималось от живота к застучавшему бешено сердцу и мягко пожало его мохнатой безжалостной лапой.
Ресницы задрожали, из прикрытых усталыми веками глаз покатились скупые стариковские слёзы, не то вконец ослабевшего человека, не то мудреца.
От этих слёз и горько и сладко становилось ему, и не сдерживал их, чтобы сладкой горечью в последний раз насладиться и уж больше не плакать, никогда, никогда, и эта сладковатая горечь тихо шептала ему:
"Тебе в самом деле не повезло, а не повезти может любому и каждому, везенье и невезенье не зависит от нас. Всё же прочее, что зависело от тебя, делал ты хорошо, сколько мог, и тебе упрекать себя не в чем..."
Слёзы пощипывали шершавую кожу лица, а горечь всё продолжала шептать, словно затем, чтобы сладость их сделалась её более терпкой, более жгучей: