Редко задумывался над этим, не любя понапрасну заниматься собой, а в последнюю ночь в этом занятии и вовсе не было смысла.
Одно смущало его? Что, если вновь разжалобит, расслабит себя, а потом дрогнет перед лицом палача?
Генрих, Генрих...
Пусть его судит Господь.
И ухватился за прошлое, лишь бы за что-нибудь ухватиться и не упасть, своим паденьем навечно опозорив себя.
Многое с самого детства складывалось против него, однако родился он хорошо, в незнатной, но весьма почитаемой, честной семье. Дед его добросовестно торговал в своей булочной. Бабка была дочерью доброго пивовара. Неустанным трудом, без обману, проделок и ухищрений, скопили они хорошие деньги. Даже очень знатные моты прибегали к ним и оставались подолгу должны.
Отец, способный и гордый, не захотел продолжать низкое, по его мнению, дело. Его привлекла карьера юриста. Он служил королевским судьёй. Ему приглянулся дом в старом Лондоне. Молочная улица была небольшой, но почтенной. На ней селились самые уважаемые из зажиточных горожан.
Мальчик рос смышлёным и ласковым, как его мать, Агнес Гренджер, дочь почтенного горожанина, избранного позднее шерифом. В родительском доме был полный достаток. Во всей округе не ведали ни жестокости, ни вражды, ни простого обмана. Честность и честь были здесь законом для всех.
Честность и честь сами собой входили в его мягкую душу. Они были естественны для него, как солнце, воздух, вода, как сама жизнь. Всё сошлось так, что ребёнок рос непосредственным, искренним и беззаботно смешливым.
Смерть матери была единственным бедствием детства. Отец поспешил взять вторую жену. Однако на этом поприще отцу не везло. Ещё две жены скончались одна за другой. Лишь четвёртая прижилась и осталась в семье.
Они были добрые, честные женщины, но обзавелись своими детьми, он же был для них неродным.
Отец с годами становился всё суровей и строже, от него ему тоже не доставалось тепла, которое необходимо ребёнку, как солнце, воздух, вода, как самая жизнь.
По этой причине, живя в беспрестанно прибывавшей семье, слишком рано остался один, слишком рано горечь обыденной жизни коснулась его и схватила за самое сердце, слишком рано принялся размышлять, с ранних пор ощутив себя неприютно в родном доме.
Понятно, что способности его развивались стремительно, а прежде времени обиженная душа с горестной страстью мечтала о счастье, о сердечном родстве, о любви.
Крутой, самовластный отец, позабыв к тому времени сам, каким образом распорядился с нелюбезной родительской булочной, твёрдо решил, что первенец тоже станет юристом.
Шести лет его отвели в школу святого Антония. Она была за углом.
Ни свет ни заря отправлялся самой длинной в жизни дорогой, ибо любая дорога представляется чересчур длинной для маленьких ног, а дорога в школу длиннее вдвойне.
В шесть часов утра должен был войти в класс и занять своё место. Сначала пели хором молитву. Только после приступали к занятиям; сидел в тесном ряду на длинной деревянной скамье и затверживал наизусть каждое слово учителя.
С шести до одиннадцати не полагалось ни одного перерыва. Лишь в одиннадцать часов разрешался обед, и усталых учеников отпускали домой, но после обеда, вновь без единого перерыва, учились с часу дня до пяти.
Главным предметом был, разумеется, латинский язык. Кроме него преподавали начала логики и начала риторики, а также знакомили с первыми правилами греческого, мало на что пригодного, языка.
Ему повезло, что первым учителем оказался Никлас Холт, лучший из тогдашних лондонских латинистов. Невысокий, веснушчатый, рыжий, с добрым чистым лицом, Холт витийствовал увлечённо, повторяя свои объяснения столько раз, сколько было необходимо, чтобы и последний из лодырей помнил латынь во всю жизнь.
К тому же всякий промах неуклонно карался розгой по рукам, по плечам, сквозь штаны и, наконец, по обнажённому детскому заду. Учителя и даже ученики свято верили в древнейшее, через века прошедшее правило: "Тот лучше учит, кто больше бьёт".
Способный, живой, овладел латынью основательно и легко, однако запомнил горечь ученья до конца своих дней и в своём сочинении особенно указал, что в школе разумно устроенного, справедливого общества не должно быть ни розги, ни того вздора, каким под страхом её набивали его детскую голову.
Он писал:
"Учебные предметы они изучают на своём языке. Он не беден словами, не лишён приятности для слуха и превосходит другие более верной передачей мыслей... Они не изобрели хотя бы одного правила из тех остроумных выдумок" которые здесь повсюду изучают дети в так называемой "Малой логике", об ограничениях, расширениях и постановлениях. Далее, так называемые "вторые интенции" не только не подвергались у утопийцев достаточному исследованию, но никто из них не мог видеть так называемого "самого человека вообще", хотя, как вы знаете, это существо вполне колоссальное, больше любого гиганта, и мы даже пальцем можем на него показать. Зато утопийцы очень сведущи в течении светил и движении небесных тел..."
Значительно позже, уже по окончании школьных невзгод, отец поместил его в Ламбетский дворец в услужение к архиепископу Мортону, кардиналу и канцлеру Англии при старом Генрихе.
Добрый Мортон напускной строгостью испытал его, не затрепещет ли перед важной персоной, не струсит ли строгого взгляда.
Он выдержал испытание, и Мортон определил его на должность пажа.
Обретая привычное равновесие духа, Мор тотчас увидел длиннорукого отрока, в тесном сером трико с узорчато вышитым гульфиком, в голубой короткой приталенной куртке с малиновой оторочкой и в шляпе с пером.
Встряхивая бронзового оттенка подвитыми кудрями, покачиваясь из стороны в сторону от возбуждения, отрок стоял за спиной своего повелителя и заливисто, беззаботно смеялся, словно был в компании таких же мальчишек.
Радость, смешавшись с недоумением, вдруг наполнила воспрявшую душу. Морщины разгладились на суровом истомлённом лице, снова стал бодр и не стар.
От тревожных, недостойных колебаний ничего не осталось, кроме расплывавшейся муки, оседавшей где то на дне, то замолкавшей, то вновь зловещим шорохом напоминавшей о себе.
Мор окликнул весёлого отрока и протянул измождённую руку, однако, мимоходом взглянув на его длинную бороду, отрок, должно быть, его не узнал.
Философ открыто улыбнулся ему и великодушно простил невольное прегрешенье. Он словно бы вновь вступал в Ламбетский дворец, куда суровый отец его поместил, чтобы отрок приобрёл величие государственных мыслей, благородное воспитание и могучего покровителя.
У великодушного Мортона он слыл за любимца.
Может быть, это общее мнение согласовалось с действительностью. Сам же припоминал, как мгновенно расцвёл после вынужденного одиночества в доме отца, особенно после долбленья вокабул и розг. В один миг, точно своей палочкой взмахнула добрая фея, сделался остроумным, подвижным и озорным.
В чужих речах, которые подолгу велись за обеденным столом кардинала, часто улавливал забавные обмолвки и смешные созвучия и непринуждённо, как равный с равными, отвечал на них каламбурами.
И с кардиналом держался непринуждённо, хотя и почтительно, но тоже как равный ему, что, как он понял гораздо позднее, и привязало старого кардинала к нему.
В домашних спектаклях сам придумывал весёлые реплики, над ними смеялся весь зал. Без стеснения обращался с вопросами к самым важным и напыщенным из гостей и с непосредственной простотой возражал, если не мог согласиться с ответом, даже если перед ним были первые лица страны.
Обижаясь, высокомерно сердясь, вельможи пеняли на его непозволительную, невозможную вольность, однако Мортон, приближавший к себе независимых и отважных, возражал:
- Это дитя покажет себя выдающимся человеком, если вам удастся дожить до того, чтобы увидеть Томаса взрослым.
У него уши алели, пылали огнём, и сил прибавлялось от этих пленительных слов. Он во всём желал быть похожим на старого кардинала, мечтал о таком же блестящем и значительном поприще, и всегда прекрасным и славным его будущее представлялось ему наяву и во сне.
Мор улыбнулся невольно. Нечего говорить, красивой и звонкой была та мечта, и даже нынче, в последнюю ночь, на сердце от неё становилось теплей.
Господи, как умел он дерзать!
Мортоном восхищался, хотя в обхождении тот нередко бывал серьёзен и важен. Его покоряло тонкое умение старого кардинала, сурово встретив нового посетителя, внезапным трудным вопросом испытать находчивость, независимость, присутствие духа и самостоятельность мысли. Ему нравилось, что умный старик с презрением относился к слабодушным, неискренним искателям его покровительства и награждал и ласкал чистосердечных и смелых, только таких приближая к себе, только таких оставляя на службе и продвигая вперёд. Заслушивался его проникновенной образной речью старого латиниста, дипломата и мудреца. Его пленяло тонкое остроумие Мортона, безошибочно-дивная память, превосходное знание права, безграничный круг его интересов, вмещавший, казалось бы, всё, что добыто стараниями учёных людей. Рано приметил, что Мортон до старости лет старательно совершенствовал свои природные свойства ежедневными упражненьями и постоянным учением; любовался спокойной выдержкой кардинала и канцлера, которая была испытана много раз сокрушительными ударами немилосердной судьбы и выработана служением церкви; гордился советами кардинала и канцлера, им следовал сам король, вполне полагаясь на них, даже если советы были не совсем понятны или приятны ему.