Ита задрожала от этого жалобного голоса. Неужели там убивают ребенка? Почему никто не вмешается? Разве соседям ничего не слышно? И ей вдруг показалось, что она, как в зеркале, увидела будущее своего мальчика.
Мрачная, сопровождаемая Гитель, которая восхититительно чувствовала себя на этом дворе, будто он напоминал ей двор, в котором прошло ее детство. Ита зашла в комнату и остановилась, пораженная тем, что увидела. На полу, нечистом от нанесенной грязи, в тряпочках, едва покрывавших тельце, извиваясь, как червяк, ползал голоногий ребенок и жалобно кричал. В комнате не было ни души. Предоставленный себе, уже давно некормленный, он монотонно повизгивал и так посинел от холода, что не видно было струпьев и ранок на его лице.
Когда Ита, движимая состраданием, подошла к нему и взяла на руки, он сначала испуганно пискнул, но почувствовав теплоту тела, вдруг закричал каким-то и рыдающим, и радостным голосом и судорожно прижался к Ите, не сводя с ее лица своих измученных глаз. Он дрожал и икал от холода, и Ита в руках своих не чувствовала ни капли его теплоты. Ему было шесть месяцев, хотя по росту и по весу нельзя было дать более двух. Ножки и руки были в струпьях. В иных местах корка, готовая упасть, отделилась от тела, и ребенок казался утыканным иглами. Голова тоже была в ранах, и в них кишели вши. Ита заплакала, глядя на маленького мученика со старческим лицом, который все терся о нее, всхлипывал и умолял. У нее даже не родилось вопроса. Передав своего мальчика Гитель, которая начала посмеиваться над ней, она уселась на табурете, расстегнулась и вынула грудь, полную соков и жизни.
Сначала ребенок упирался и не хотел брать груди, совсем не приученный к такой пище, и бился и рвался на руках, разобрав, что это не его кормилица, которую он считал матерью; но когда Ита насильно брызнула ему в рот сладкого и теплого молока и прижала к нему грудь, согревшую его полузамерзшее лицо, он жадно набросился на нее и, прищелкивая языком и захлебываясь от жадности, меньше чем в пять минуть опорожнил ее.
– Кушай, кушай, бедняжка, – ободряла его Ита, радуясь его счастью, – подожди, я еще дам, ну подожди же. Голубчик, как ты голоден!
Она, казалось, забыла зачем пришла и, рассевшись широко на табурете, чтобы удобно было кормить, переменила грудь. В комнату никто не приходил и не мешал. Гитель, которой наскучило сидеть здесь и трудно было держать двух детей, решилась, наконец, поторопить Иту.
– Я здесь не оставлю своего ребенка, – решительно выговорила Гайне, – лучше сразу убить его. Поищем другой женщины. Не может быть, чтобы везде было так, как здесь. При том же у этой Шейны имеется ведь один ребенок, куда же ей взять еще другого.
– Вам кажется, что вы барыня, – засмеялась Гитель. – Здесь почти все берут по два, по три ребенка на выкорм, и детям нигде не лучше, чем здесь; я это отлично знаю. Мне ведь не первый раз отдавать. Сначала я также рассуждала, как вы, но, теперь, когда разузнала правду и привыкла к ней, то молчу и не думаю об этом. Ничего ведь не поделаешь. Даже то, что вы видите, не самое худшее; довольно я насмотрелась. Правда, есть женщины другие, но и у них только чуточку лучше и чище.
– Никогда я к этому не привыкну! – расстроенно возразила Гайне, положив из предосторожности заснувшего ребенка на полу на подушке, – и если бы люди видели то, что я увидела здесь, то этого зла не существовало бы больше.
– Если верите, можете обманывать себя, а я людей знаю, и худших собак – равнодушных и злых – я не видела, хотя и сама не ангел, и у них же выучилась жить так, будто у меня вырезали сердце.
Ита оделась, и обе, притворив за собой дверь, вышли. Стоявшая у ворот девушка даже не переменила своей позы и все глядела вдаль, стоя против широкой, длинной, как бы бесконечной улицы. Она не повернула головы, когда обе женщины прошли мимо нее и оставалась неподвижной, как статуя задумчивости, как символ, олицетворявший собой тоску, отчаяние, порыв к тому широкому и бесконечному простору, где вдали небо и земля и воздух слились в то неведомое и таинственное, что так манит к себе связанного человека.
Время двигалось, и Гитель все чаще торопила Иту. Теперь они входили в какой-то двор, узкий, как тоннель, и такой же темный. Навстречу, – так что Ите и Гитель пришлось посторониться, – шел старик, нахлобучив шапку на глаза, и подмышкой держал гробик. За ним передвигалась женщина, и две старухи поддерживали ее с боков. Сзади из вежливости и любопытства, группу эту сопровождали несколько женщин и о чем-то тихо беседовали.
За ними, в почтительном расстоянии, теснились мальчишки и девочки со двора, грязные и оборванные. Старик с гробиком под мышкой, точно с книгой, шел торопливо, почти не сгибая колен, а лицо его было спокойное и равнодушное. То же равнодушие и спокойствие лежало на лицах участников, и ниоткуда не раздавалось ни вздоха, ни крика. Ясно было, что совершается нужная кому-то церемония, без которой нельзя было избавиться от мертвого ребенка, и только нехорошо в ней было то, что она отнимала внимание и время от других дел. Когда старик и женщина со старухами прошли, Гитель обратилась к одной женщине с вопросом, кого хоронят.
– Мальчик тут один умер, – равнодушно ответила она, – зима тяжелая и выкормки не выдерживают. Допятого месяца дотащили его. И то, слава Богу. Они ведь гораздо раньше умирают.
– Чей это ребенок? – спросила Ита.
– Разве вы не видели матери? Ее старухи вели. Она кормилица в бедном доме и только прикидывается убитой горем, – стыдно ведь ничего не показать. Сама же вот как довольна.
Женщина быстро и красноречиво провела по горлу рукой – так именно, по ее мнению, эта кормилица была довольна смертью ребенка – и прибавила:
– Вероятно, теперь в душе жалеет, что это раньше не случилось. Не платила бы за него столько месяцев и имела бы больше денег.
– Понимаю, – подмигнула Гитель, – это старая история. Теперь же сезон смерти. Сколько она платила за ребенка?
– Какой сезон! – вмешалась другая женщина. – Сезон бывает весной. Весной приходите сюда, так у вас волосы на голове станут. Даже воздух тогда портится от мертвых детей, так их много бывает. В особенности умирают выкормки. И наших мы с трудом оберегаем, но те падают, как мухи. Право, здесь нисколько не трудно палачом сделаться.
– Перестаньте рассказывать об этом! – с ужасом взмолилась Ита. – Кровь стынет в жилах. Пойдем, Гитель.
И она двинулась, а Гитель сказала:
– Где тут Мирель живет?
– Мирель? – переспросила первая. – Но это у нее и умер ребенок, которого только что вынесли. Вы хотите ей отдать ребенка? Она хорошая женщина. Идите дальше – пятая дверь направо.
Указывая рукой, женщина проводила их до квартиры Мирель и пошла к себе. Гитель и Ита зашли в очень низенькую комнату, в которой нельзя было держаться прямо. Пол в ней был земляной, покрытый рогожей, и пахло от него дурным запахом глины и нечистот. За столом сидела женщина и пила чай. Двое детей играли в ямки, которые тут же подле дверей и вырыли.
При виде двух незнакомых женщин с детьми на руках, пившая чай, не выпуская из рук блюдечка, вместо приветствия, сказала:
– Видели вы такое несчастье? В первый раз случается, чтобы у меня ребенок умер. В первый раз, – как я чай пью. Теперь же сижу и думаю – почему он умер? Ведь я его лучше родного любила. Детей у меня нет, – вот эти, что видите, сестры моей, а муж мой чернорабочий. Я, не как другие, у которых есть дети, и которые сами работают. Я живу хозяйкой, скромно, тихо, всегда вскармливаю двух детей и смотрю за ними, как за глазами.
– Отчего же все-таки он умер? – с улыбкой спросила Гитель, знавшая наизусть подобного рода самовосхваления.
– Почему он умер? Сядьте, вам трудно стоять. Почему же другой у меня не умер? Вы задаете странные вопросы. Какая мне выгода от его смерти? Пусть бы жил. Возьму же я другого, какая тут для меня разница?
– Это так, – произнесла озадаченная Гитель, не найдясь, что ответить.
– Я всегда это говорю им. Зачем приставать ко мне, когда ребенок умер? Мне еще труднее каждый раз возиться с новым, которого нужно приучать к себе. Месяца три тому назад у меня умерла девочка…
– Как умерла? – вдруг охладела к ней Ита. – Вы ведь сказали, что у вас только этот умер.
– Разве я сказала? Не может быть. Значит, я ошиблась. Три месяца тому назад у меня умерла девочка. Мать ее, получавшая двенадцать рублей, тоже задала мне этот вопрос и даже не другими словами. Ведь я с ней чуть не подралась. Хоть бы с жаром или со слезами спросила меня. Нет, чтобы уколоть только. Ей так же жалко было этой девочки, как вот этим детям. Наоборот, теперь ей можно будет давать больше денег своему любовнику на шарлатанство.
– Сколько вы берете в месяц? – спросила Гитель, – Покажите мне другого.
– Вот это другое дело. Нужно говорить живые слова, а не задавать глупых вопросов. Сейчас покажу вам.
Она встала и пошла в конец комнаты к задней стенке. Там она распахнула кусок красной материи, спускавшейся с потолка до пола и скрывавшей кровать, и из темноты явственно вдруг раздалось чавканье. Когда Ита и Гитель ближе присмотрелись, то увидели в кровати "что-то" неподвижное, державшее в руке тряпку, которую оно, по-видимому, и жевало.
– Это ребенок? – спросила Ита. – Отчего же вы его держите в темноте? Ведь он ослепнуть может. Что это он ест?
– Меня не нужно учить, где держат ребенка. Где держу, там ему и хорошо. Поверьте, он бы не молчал. Кормлю же его солдатским хлебом. Я всех детей так вырастила. Беру мякоть этого хлеба, обсыпаю его толченым сахаром, связываю тряпкой и обливаю теплой водой. Ребенок всегда имеет, что поесть, и целый день ведет себя, как голубь. Поверьте, если солдаты здоровеют от этого хлеба, то детям он в тысячу раз полезнее.
– Ну, а молоко? – вмешалась Гитель.