Абраша Ротенберг - Последнее письмо из Москвы стр 2.

Шрифт
Фон

Меня затрясло. Она почему-то обращалась ко мне по-испански, и я с напускным спокойствием отвечал ей на том же языке:

- Что случилось, мам?

Слабым, дрожащим, совсем чужим голосом она ответила:

- Тебе надо приехать. Папа плохо себя чувствует.

- Адасса приходила осмотреть его?

Адасса - так звали мою двоюродную сестру, врача. Она жила в том же доме, что и родители, только этажом выше.

- Адасса тут, с нами. Она сказала позвать тебя.

- Не понимаю, но ведь еще вечером профессор говорил, что…

- Забудь ты о профессоре и приезжай скорее, не теряй времени.

- А что Родо?

Родольфо, мой младший брат, тоже жил там.

- Он тут, со мной.

- Я выезжаю.

- Я жду.

Прежде чем повесить трубку, я услышал ее слова: "Пожалуйста, веди осторожно", - и не смог сдержать улыбку.

Дина спала, и я решил не беспокоить ее. Мы с ней многое пережили, мы все еще были влюблены друг в друга, у нас было двое замечательных детей, мы делили с ней горькие неудачи и несчастья и вместе радовались успехам. Ей хватало выдержки помогать мне, и я всегда мог рассчитывать на понимание с ее стороны, когда мне что-то не удавалось, - а такое бывало часто. Всякий раз мне казалось, что она вот-вот устроит скандал, я представлял себе это, и меня это пугало. Мне казалось, что это будет переломный момент и что он непременно наступит.

Я зажег свет, и Дина заворочалась.

- Что случилось? - спросила она удивленно.

- Мама звонила. Отец плохо себя чувствует. Надо поехать к нему.

- Я поеду с тобой.

- Не сейчас. Оставайся с детьми. Я тебе попозже позвоню. Если надо будет приехать, я скажу тебе. А пока отдыхай.

- Хочу поехать с тобой.

- Потом.

- Ему совсем плохо?

- Не знаю.

- Ты не хочешь, чтоб я поехала с тобой?

- Я тебе позже позвоню, обещаю.

Солнце уже взошло, было теплое декабрьское утро. Я ехал быстро и не особо внимательно и вспоминал некоторые свои разговоры с отцом. Во времена, когда он отходил от болезни, мы подолгу разговаривали вечерами - впервые тогда мы говорили друг с другом как два взрослых человека. Я узнавал о нем все больше - и чем больше я узнавал, тем страшнее мне было замечать, каким бледным становилось его лицо и какими прозрачными делались его глаза. Враждебное выражение его бесцветных глаз на протяжении стольких лет наводило на меня ужас, а сейчас он будто бы весь затухал, его словно поглощала тьма. Мне казалось, и я чувствовал это, что благодаря нашим ночным беседам связь между нами крепла, и ему было приятно это осознавать. Эти беседы были необходимы мне для того, чтобы понять самого себя, чтобы разобраться со своей судьбой, но смерть, кажется, опередила меня.

Я вдруг вспомнил стихотворение Хаима Нахмана Бялика, великолепного израильского поэта, говорившего о смерти невероятно просто: "Haiá ish, veeinenu" ("Был человек, и не стало его").

Такое простое восприятие смерти! Быть и затем перестать быть - и это все? Причиняла ли отцу боль мысль о небытии, или он заставлял себя признать, что в этом есть смысл? Потому что если бы чувство утраты было чем-то временным, то боль от нее притуплялась бы, но слово "заставлял" переводило утрату в категорию невосполнимых.

Как поддержать его? Как не думать постоянно о том, что всех нас ждет одна и та же участь?

Утрата навсегда разделяет нас. К утрате мы идем; какое-то непродолжительное время нами овладевает ярость, неизвестность и что-то похожее на любовь.

Ярость и неизвестность переполняли меня десятки лет, бешенство ослепляло меня - и я ощущал все это по отношению к этому чужому человеку, моему отцу.

И вот сейчас я должен был встретить его смерть - то, чего я столько раз желал ему, то, что должно было принести мне облегчение, то, за мысли о чем я впоследствии раскаивался.

Я расплакался. Расплакался по человеку, которого запоздало открыл для себя уже после того, как объявил докучливой помехой.

Я прибавил газу, так как боялся безнадежно опоздать.

- Это конец, - повторял я про себя, вытирая слезы.

Утро потихоньку вступало в права. Я вспомнил, как впервые встретился с отцом, - это тоже было ранним утром, и тогда между нами возникло непонимание, задавшее тон всей моей дальнейшей жизни, полной тревоги и, возможно, какой-то необычной любви, которую я так поздно осознал.

С того раннего утра прошло более тридцати лет. Частенько я воссоздавал его в памяти - выражения лиц, жесты, слова - извращенная пытка для памяти, вынуждавшая меня вновь погружаться в глубины боли с тем, чтобы демонизировать виновника этой боли.

Приближаясь к дому родителей, я восстанавливал в памяти сцену тридцатилетней давности, происходившую ранним ноябрьским утром 1933 года.

Я растерянно рассматривал с палубы корабля размытую панораму Буэнос-Айреса, города множества тайн. Вдалеке, в порту, маячили нечеткие силуэты, причудливо освещенные ранним солнцем. Помню, как медленно гасли фонари и из темноты проявлялось множество ликов этого незнакомого мне города.

Мне хотелось этой встречи с отцом, и в то же время я очень ее боялся.

Я и представить не мог, что спустя тридцать лет, практически в то же самое время, я пойму, что вот-вот навсегда потеряю его. Я ощущал невероятную тревогу и даже страх: нам предстояло столько всего почувствовать, столько разговоров завершить, но у нас совсем не оставалось времени.

Дрожащей рукой я открыл дверь в квартиру. Никто не вышел мне навстречу. Я понял, что приехал слишком поздно.

Сын без отца
Украина - Советский Союз, 1930 год

Я родился на Украине, в небольшом поселке с двумя названиями, и эта шизофреническая топонимическая раздвоенность иной раз влияла на мое самоопределение. На русском и украинском он назывался Теофиполь, а на идиш - Чон.

Как маленькая деревушка, потерянная среди славянских земель, сохранила свое греко-латинское название - загадка. Проследив его этимологию (Тео, что по-гречески "Бог", áefilius - что по-латыни "сын", да polis - по-гречески "город"), можно прийти к выводу, что родился я в городе Сына Божьего. Предопределил ли этот факт мою судьбу? Мы никогда не узнаем точно, да и страшно такие вещи узнавать. Хотя, возможно, мне и следовало бы разобраться. Моя мать никогда не имела возможности изучать мертвые языки, подарила мне такую возможность. Так что вышло, что мать никогда не готовила меня к какой-то миссии и удовлетворилась теми признаками детской гениальности, которые смогла у меня обнаружить едва ли не в первые дни жизни. "Может, он и не Сын Божий, но с такой-то головою должен стать хотя бы министром".

Не знаю, отчего ее предсказания так и не сбылись.

Когда я появился на свет, в Чоне насчитывалось около тысячи жителей, в основном евреев. Мои дед и бабка, как и их предки, веками жили на территории Российской империи, даром что их родные места и земли, принадлежавшие им века тому назад, относились еще к империи Карла Великого, а происходили они сами вообще из ветхозаветных земель - чуть ли не из Ура Халдейского. От царской власти они очень пострадали: были кровавые погромы, черта оседлости, запрет на переезд, получение образования, свободный выбор профессии и куча других ограничений. Некоторым царям на протяжении десятков лет, а то и всю жизнь, доставляло удовольствие пополнять списки этих ограничений. В результате мы были обречены на унижения, на безрадостную и беспокойную жизнь без какого-либо будущего и надежд на лучшее.

Из-за повальной бедности мои предки выживали маленькими сообществами, на которые империя не обращала внимания, и терпели нищету так, будто это был их неизбежный долг; в то же время они мечтали о Мессии, который пришел бы и отвел бы их назад в землю обетованную. Вместе с другими народами империи они переживали тяготы авторитарного гнета и несправедливость замороженных в своем развитии экономических отношений. Закон запрещал им владеть землей, и это во времена экономики, которая держалась лишь на сельском хозяйстве. Им не оставалось иного выхода, кроме как заниматься ремесленничеством, ростовщичеством и меной, торговлей предметами первой необходимости и либо быть за это всеми презираемыми, либо быть совсем нищими и жить набожно, в соответствии с Писанием и советами раввинов, таких же невежественных и беззащитных, как и их прихожане.

Мой дед занимал в этой темной системе привилегированное положение. Я знал из семейных легенд, что он в царские времена успел накопить "небольшое состояние", торгуя скотом. Спустя годы я узнал, в чем состояло его небольшое богатство: три коровы, две лошади, дом и скверный характер.

Мой дед не пользовался особым уважением у соседей, которые считали его нелюдимым, ненабожным и вообще неверующим; по их мнению, лучшей его подругой была пол-литра (а то и две пол-литры, если не больше), а его действия и реакции всегда были неадекватными по силе и последствиям: они имели случайный характер, как, впрочем, и его щедрость. Его появление на людях всегда было будто гром среди ясного неба. Никто не знал, чего от него ждать в эту самую минуту. Сыновья его не только уважали, но и боялись. Не было человека, который выдержал бы дедов взгляд. Из-за этого тяжелого характера семья всегда жила обособленно. У бабки и деда было шестеро детей, последний из них родился тогда же, когда и первая внучка.

Евреи Чона говорили в основном на идиш, но с соседями-иноверцами болтали на украинском. А бабка моя была исключением: она больше тяготела к русскому. Я так и не узнал, как она выучила этот язык, и не понял, откуда у нее была эта странная тяга к литературе и точным наукам.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке