Андрей Соболь - Человек за бортом стр 34.

Шрифт
Фон

"Сынок". И губы в улыбку, мягкая ладонь, рукопожатие, точно в фойе зоновской оперетки, а за сим ужин в Литературном на Большой Дмитровке, за столиком под портретом Шаляпина, по соседству с профессором Баженовым, с балериной из Большого - улыбочка, улыбочка и взгляд изучающий.

- Как же… Как же… Знавал, имел удовольствие… Красивый был старик.

И взгляд успокоился: нащупал, ковырнул, определил и нашел. "Знавал", "имел" - и сказал в свое время:

- Предрассудки. Надо кормиться, дорогой мой. Надо самоопределиться, надо самому себе ответить: как мы будем кушать, что мы будем пить, чем мы будем печечку топить. Вобла?

- Вобла.

- Сакс ликвидирован?

- Давным-давно.

- И утюги на печурке?

- Два ниже нуля.

- Уплотнение до печенки?

- Нет: не тронули.

- Коллега, коллега… - сокрушается вощеный, как бумага из под семги на завтрак, пробор. Сокрушаются бритые, с синим глянцем щеки.

- Как это глупо и… безобразно. Сущий клад, вы с санками за картошкой… Золотоносная жила…

И назавтра в белой зальце гость - первый гость за полтора года - Максимилиан Казимирович Войдак в тургеневском кресле. Войдак в восторге от залы, от колонок и больше всего, паче всего от брандмауэра рыжего, который надежно заслонил особнячок и, припрятав его, сам вылез на Собачью площадку.

Так и надо: к комиссарам - пятью этажами с разными хозами, комами, маскировка - la guerre comme a la guerre, прикрытие, а в глубине клад, золотоносный рудник.

Предварительно… да все очень несложно: побольше тепла - не "буржуйку", упаси боже, а по-московски, по-московски старую добротную голландку, - два круглых стола меж колонок, не мешало бы со скатертями такими, где ворсинки, - легче и приятнее карты брать, - третий, маленький, сбоку, с альбомами, не мешало бы с семейными карточками, раз были в семье генералы, сенаторы и посольские, четвертый с закусками, с самоваром - и десять процентов с каждого банка.

- Ни за что! - кричит Анна Владимировна, и пятится, пятится, приседая, точно по темени бьют ее, и машет руками - тонет, тонет в холодной пучине, а берег-то близко, но будь он трижды проклят!

И идет ко дну, камнем, урожденная Шамшурина, смолянка с шифром, в платке кухаркином, крест-накрест, поверх рваной кружевной парижской мантилии.

- Ни за что, - посерев, говорит Валентина, регистраторша из Упшосса, и хочет гордо вскинуть голову, а голова никнет: закружилась белая зала, белые окна, а поверху пляшет стол с закусками: колбаса, калач, масло - бешено, в глаза норовя поближе…

А Войдак мигом рядом: подхватил, поддержал, повел к креслу - пахнет духами, к лицу нагибаются подстриженные усы, батистовый платок у лба - бред, сказка Шехеразады, тысяча и одна ночь… двадцать две пуговки на стройной ноге Войдака, Максимилиана Казимировича.

- Ни за…

Окончание завтра.

А назавтра уже въезжает во двор воз с дровами, и Войдак Максимилиан Казимирович, с тремя свертками, целует руку, почтительно пригнув голову, и шепчет очень корректным шепотком:

- Ах, Валентина Анатолиевна, поверьте мне, что…

В Упшоссе у Валентины пальцы не гнутся, когда надо вписывать номера в исходящий.

Упшосс - скользкая лестница, в столике аннулированные карточки за декабрь, курьерша в овчине - говорят, в этих овчинах зараза, сибирская язва, - от соседнего ундервуда в висках ноющий зуд, точно в дупло, откуда пломба выпала, иглу сунули и иглой ковыряют, часовые стрелки ползут мухами осенними - саботируют… саботаж… верниссаж… вояж…

- Боже, боже, о чем это я? Куда ехать?.. Куда бежать?.. Упшосс - это что? Русское слово, турецкое?

- Управление шоссейных дорог… Почему шоссейных, а не железных? Разве существуют еще шоссе? Кому они нужны?

- Номер 1211… Народному Комиссариату путей сообщения…

В белой зале шумит самовар, в белой зале пылает печка, в белой зале тонко пахнет духами…

- Ах, Валентина Анатольевна… Упшосс - скользкая лестница, в овчине сибирская зараза…

- Не хочу. Не хочу.

А ровно в 4 входит Войдак, Максимилиан Казимирович, и на саночках мчит домой быстро, быстро - к белой зале, к жарким изразцам, к Собачьей площадке, а сегодня Собачья площадка совсем другая: прежняя. И как хорошо скрипят сани, Кречетниковский огибая.

Два дня подряд не вылезают дрова из печей - в себя приходит особнячок, расправляет онемевшие кости, обоями трещит, стужу гонит прочь, все деления Реомюра, нижние прахом идут, верхние лезут вперед. А прокурор под тряпьем на оттоманке еще не знает, что можно уже все барахло скинуть и лежать, не заботясь об одеялах. Но тепло ширится и дает о себе знать, и прокурор в недоумении.

- Анна! - зовет он и, кряхтя, приподнимается.

- Иди ты, иди ты, - толкает Анна Владимировна Валентину. - Боже, что мы ему скажем? Как мы ему объясним?

Валентина идет к отцу: в Оккме выдали дрова, в Упшоссе еще обещают.

Прокурор морщится:

- Знаем мы эти обещания. А вы уже разгорелись, в восторге, все сразу. Бабы. Экономить надо, экономить.

Валентина, не поднимая глаз, покорно отвечает:

- Будем экономить.

К ужину прокурор получает жареный картофель, французскую булку и сладкий чай.

Французская булка заставляет прокурора подпрыгнуть, но, хотя и съедает ее жадно, прокурорская старая закваска бродит - и настораживается прокурор.

- Анна, - зовет он опять.

В кухне Василий злится:

- Нельзя так, мама. Надо исподволь. Ты бы еще сразу с икрой, с анчоусами.

- Васеньк… Васенька… - бормочет Анна Владимировна и мелко плачет. - Ведь для него все, с него и начать надо. Васенька, иди ты, иди ты.

Василий идет к отцу и уже на пороге смеется, а смех чужой и упорно стынет на неверных губах.

- Это, отец…

Прокурор сдвигает седые взлохмаченные брови - две брови, две настороженные ночные птицы, внезапным рассветом вспугнутые:

- Упшосс? Оккма? Василий, говори правду!

Для первого вечера Войдак, ради спокойствия Анны Владимировны, соглашается привести не больше пяти-шести человек, а закусок заготовлено на двенадцать, но Василий обещает назавтра уговорить мать, и Войдак благодарит пожатием: мягкая ладонь, духи, антракт в оперетке… "Король веселится", сейчас скажет: "Махнем к Яру".

Расставлены круглые столы, на маленьком столике, пока еще без альбомов, колоды наготове, подносы с холодной телятиной, с осетриной, со стаканчиками для красного удельного ждут своей очереди. Валентина у себя в комнате ничком на постели - и осторожно стучится Войдак.

- Сейчас. Сейчас, - отвечает Валентина - и опять в подушку: дрожь унять, пальцы сплести.

В одиннадцатом приходит первый гость: мохнатая бурка и гортанный голос. Двери открывает Василий, раньше, чем открыть, спрашивает:

- Кто там?

- Ыз Ныжнего, - слышится в ответ - условный пароль, Войдак дал, у Войдака в Нижнем Новгороде брат, потому пароль такой.

Второй гость, вертлявый, сухонький старичок, отвечает бойко, быстро и весело:

- И-ги, и-ги, - из Нижнего.

Сугробами, через Собачью площадку, мимо рыжего дома, двором идут гости, а на Собачьей площадке тишь, белый сон, белая смерть, и прорезает их изредка собачий лай, мерзлый, твердый. Старый прокурор приподнимается на локте: опять не дают спать проклятые собаки, воют, точно в деревне, когда за околицей из оврага лезет волк, и ведь не дохнут, мерзавки, хоть и не кормят их, - живучи московские псы, ох, живучи!

Василий осторожно запирает двери, но все же стучат они - и по-морозному отчетлив стук.

- Анна! - кричит прокурор. - Анна, кто это пришел?

Василий бежит к отцу успокоить, солгать, но не обмануть заматерелого прокурора - наметан слух, любую фальшивую нотку поймает: будто верит - ложится опять, а ухо волосатое начеку, на дозоре брови - седые ночные птицы.

И в ночи явствен вторичный стук дверей, затем третий, четвертый.

Лежит прокурор, все ловит: шорохи, звуки, тишь ночную прощупывает, темноту сверлит остановившимся взглядом.

Уже не стучат двери, уже по-обычному, как третьего дня, как пять дней тому назад, не шелохнется дремотная тишь, а прокурор, голову с оттоманки свесив, прислушивается - свисает голова, губа отвислая книзу - и улавливает старый прокурор новые, подозрительные и страшные звуки: голоса чужие, голоса неведомые. А в белой зале, меж белых колонок, Войдак карты мечет и корректно вопрошает:

- Сколько?

- Двэсты.

- Жир! - заливается сухонький.

Прокурор сползает с оттоманки, - ноги не слушаются, одеревенели за зиму, редко они по полу ступали, дальше ночного столика ни шагу, а тут путь длинный: коридором, мимо детских комнат (белобрысый Коленька, сорванец Вася и любимица Валя - каштановая косичка на белой пелеринке), к зале, к колонкам.

Спотыкается прокурор, от стенки к стенке, невидящими глазами в тупики и - чтоб потом, на пороге белой залы, увидеть меж колонок, милых, любимых и с детства памятных, карты, жадные глаза, жадные рты - чужие, все чужие, - и дочь Валю - каштановую косичку! - рядом с френчем, а френч карты ей показывает, улыбается и ответную улыбку ловит.

И - назад, назад, так осторожно, так тихо, что половицы не пищат, и - назад, назад, так мертво, так без кровинки, что и биения сердца не услышишь - к черному ходу, черным ходом во двор и двором, двором, к Собачьей площадке, наугад, во тьму.

И за воротами, старой головой в снег, на четвереньках, старым московским псом воет прокурор, воет протяжным мерзлым воем.

И отзываются собаки с Трубниковского, с Кречетниковского, с Борисоглебского.

Красково под Москвой, август 1922.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке